Где-нибудь в багдадской или стамбульской кофейне сидят над чашечками кофе южные люди и кейфуют, то есть, насколько я понимаю, проводят в приятном расслабляющем безделье лишнее время.
Я же сижу на табурете за столом, привалившись спиной к горячей печке, и передо мной полупустая чайная кружка с потемневшей, выжатой, скучной долькой лимона. И этот цитрусовый штришок недавней трапезы – единственное, что дает право поздно размышлять о мусульманском кейфе: ведь за окнами минус тридцать пять губительных градусов Цельсия, а в двух десятках метров от моего временного жилища начинается Ораниенбаумский парк, скованный лютой зимой. Я снимаю жилье за сороковник в месяц, чтобы как-то пережить и переработать зиму, но для печали нет оснований. Парк не скучен и прекрасен. Верхний пруд перед Меньшиковским дворцом закрыт льдом и снегом, а подо льдом, пусть и не бурная, как осенью, живет вода, вытекает из пруда через плотину, колеблется черной речушкой в желтоватых торосах, набирая силу на выходе из парка. Черная речушка с клецками снежных бугорков…
А в ноябре желто-кремовые стены дворца отражались в воде, и небо отражалось в воде, делая голубой воду и тончайший ледок, даже не ледок – леденец, разноцветный от неба и стен…
Но все-таки – зима. Пора вставать, но я еще долго сижу за столом, размышляя о южном кейфе, наблюдая, как за окнами гаснет день. По полу сифонит от окна и двери. У меня густая криво остриженная борода и поредевшие, немытые волосы. Мыться в такой мороз мука и сущая нелепость. Опять в половине домов полопались водопроводы. Значит, спасибо и за этот северный кейф над чашкой чая с цитрусовой коркой.
«Кайф, – говорю я, – кайф. Да, удивительная судьба слов! Они ведь как люди… Но у нас-то говорят «кайф», естественней тут громкое русское «а», заменившее «е» – этот протяжный крик муэдзина».
Мне нравится разговаривать с самим собой. Вынужденное и желанное одиночество предоставило-таки возможность выговориться.
«А что ж, продолжаю, содержание-то кайфа, как и матерного какого-либо словечка, так же далеко теперь от первоначального его смысла. Очень далеко! Он лишь мерещится на дне его многочисленных современных значений…»
Так бы и сидеть возле печки, предаваясь необязательным рассуждениям, но пора выходить на лютую улицу.
Я допиваю быстрым глотком остывший чай и закашливаюсь до слез.
Мне тридцать шесть лет, и у меня насморк.
* * *
В июне 1968 года мне исполнилось восемнадцать. Я уже мог жениться, и мне предстояло служить в армии. Но от армии у меня имелась отсрочка, а новым правом я просто не успел воспользоваться.
В июне 1968 года я оказался в Париже, через месяц после знаменитой студенческой полуреволюции. Деревья валили на баррикады, и в Латинском квартале теперь множество пней, а стены располосованы красным: «Нет капитализму! Нет социализму! Да здравствуют Че Гевара и Мао!» Увидев аккуратные пни в районе Сорбонны, я долго гадал: «Чем пилили? Бензопилой, наверное?» Как-то не представлялся парижский студент с двуручкой.
В маленьком городке Ля-Бурже, где родился Паскаль (это если от Парижа на юг через Дижон – то ли в Бургундии, то ли в Шампани, то ли во Франш-Конте), состоялся матч молодежных команд СССР – Франция по легкой атлетике, в котором я принимал участие. Неожиданно мы матч проиграли. После проигрыша нас долго везли автобусом в разноцветном, густом, знойном французском вечере, высадив возле здания, стилизованного под старинный постоялый двор. В том здании состоялось нечто вроде товарищеского ужина. На нем наши французские коллеги и сверстники вели себя так, что на Средне-Европейской возвышенности подобное квалифицировалось бы как мелкое хулиганство. Коллеги переворачивали столы, били посуду, и все это легко и весело, будто праздновали полупобеду своей полуреволюции. И еще они пели «Мишель» Леннона и Маккартни. Я знал эту песню с пластинки БИТЛЗ «Резиновая душа» и подпевал незатейливый, казалось тогда, с особым смыслом, припев:
– Ай лав ю, ай лав ю, ай лав ю!
К июню 1968 года я знал полтора десятка аккордов на гитаре, в которых и упражнялся без устали. Я был молод, полон честолюбивых сил, амбиций и самонадеян. Впереди была вся жизнь.
Побывав в местах, где буквально накануне бунтовала молодость, я утвердился в юношеском нигилизме, и через год в Сочи, где состоялся ответный матч, явился в рваных джинсах, рваной футболке, с волосами до плеч, с первой щетиной и гитарой, озадачив тренеров сборной. Те все спрашивали о здоровье. Но в нездоровье я был уже не один. С Лехой Матусовым после тренировок где-нибудь на скамеечке под платанами мы брякали на гитаре по очереди. И в Ленинграде хватало единомышленников. Даже существовали в Ленинграде настоящие рок-группы, но на их выступления я попасть не мог и поэтому пытался собрать собственную.
Где-то в шестьдесят пятом по ленинградскому радио прокрутили безобидную песенку БИТЛЗ «Герл», сообщив, что исполняют ее «наши друзья, грузчики из Ливерпуля». «Грузчики» быстро разбогатели, достигнув классово чуждых коммерческих вершин, и, быстро переориентировавшись, вчерашних друзей у нас стали поносить почем зря. Умельцы тогдашней контрпропаганды добились того, что скоро российские тинэйджеры уже бегали друг к другу с магнитофонными кассетами и крутили их сутки напролет на худых отечественных магнитофонах.
Отец научил меня когда-то исполнять на мандолине «Коробейников», используя тремоло, и этого опыта оказалось достаточно, чтобы с самонадеянностью восемнадцатилетнего, освоив на гитаре несколько звучных аккордов в первой позиции, я начал выдавать первую песенную продукцию.
Пройдя все стадии полового созревания, среднюю школу и поступив в Университет, наслушавшись БИТЛЗ и РОЛЛИНГ СТОУНЗ, я с восторгом человека, выросшего на диетическом питании и вдруг отведавшего восточных перченых блюд, набросился на рок. Молодость жаждала остроты, и поклонение гонимому року давало ее в полном объеме.
В Америке молодежь бунтовала против вьетнамской войны, в Европе – против всего сразу, а в авангарде бунта шла рок-музыка. Музыкально явление эклектичное, впитывавшее на ходу всякие звуковые традиции, ложившиеся на четкий ритм, оно наполнилось молодежным нигилизмом, и нам, коль уж созрели и жаждали остроты, ничего не оставалось, как отращивать волосы, переодеваться в рваное, выпиливать из спинок кроватей деки для электрогитар и в спешном порядке искать объекты для отрицания.
Битлы, красивые аккуратные юноши, певшие красивые аккуратные песенки, стали по-хорошему злыми и небритыми и подтвердили участие в мировом молодежном восстании гениальными пластинками-«Оркестр клуба одиноких сердец сержанта Пеппера» (1967) и «Белый альбом» (1968). Негр Джимми Хендрикс стал играть с белыми музыкантами Митчеллом и Реддингом и потряс мир двадцатилетних своей говорящей, кричащей, рыдающей гитарой. Джим Моррисон из ДОРЗ сделался символом протеста молодой Америки и вместе с Дженнис Джоплин уже приближался к той грани, за которой начиналась посмертная слава. Ян Андерсон, Джо Кукер, Род Стюарт, ПРОКОЛ ХАРУМ, ЛЕД ЗЕППЕЛИН, КРОВЬ, ПОТ И СЛЕЗЫ, ВЕЛИКИЙ МЕРТВЕЦ и много, много прочих– да, это были имена! Мерси-бит, ритм-энд-блюз, первые сполохи хард-рока… Толпы хиппи мечтали об Индии, наркотики же еще не стали болезнью миллионов и миллиардной преступной коммерцией, а лишь казались одним из условных символов восстания.
Мик Джаггер, лидер РОЛЛИНГ СТОУНЗ, теперешний мультибогач, почти не ступал по популярности Джону Леннону после исполнения своей и Кита Ричарда композиции «Удовлетворение». СТОУНЗ выпускают в пику битлам две прекрасные пластинки «Сатаник» ( 1967) и «Банкет нищих» (1968). На картонном развороте еще можно увидеть гитариста Брайана Джонса, но его уже нет в живых – первая жертва арьергарда наркотиков, первый мученик в реформаторском воинстве рок-н-ролла. Скоро с ним в ряд встанут Джоплин, Моррисон, Хендрикс… Элвис Пресли, кажется, изрек афоризм:
– У каждого свой рок-н-ролл.
Выпилив лобзиком деки из родительских кроватей, приладив грифы, звукосниматели и струны, мы, доморощенные нигилисты, сбивались в рок-группы, которых к концу шестидесятых бунтовало в каждом институте по несколько штук сразу. В «америках» рок-музыку уже скупал большой бизнес, а нас же, по Пресли, ждал свой рок-н-ролл, который, подлец, испортил жизнь многим, но жизнь – такая штука, ее портит не только музыка и молодость.
Боб Галкин прыгал с шестом, Леха Матусов прыгал с шестом, я прыгал в высоту без шеста, а Мишку Марского звали среди своих Летающим Суставом за худобу и подвижность. Он учился в Высшем промышленном училище имени Мухиной – «Мухе», в актовом зале которой мы и репетировали в окружении тяжелых гобеленов, резных дверей и витражей, допущенные в этакую роскошь с нигилистическими задумками при попустительстве деканата.
Боб Галкин пытался освоить четные ритмы на барабанах, Леха Матусов никак не мог совладать с бас-гитарой. Я претендовал на первую гитару, а Мишка Марский колотил по клавишам рояля так, что мне, несмотря на освоенный нигилизм, становилось страшно.
Мы собрали по сусекам пару плохоньких усилителей, плохонькую акустику, пыльный лаокоон проводов, хреновенькие микрофоны. К барабанам нашим постыдился бы притронуться барабанщик пионерской дружины.
Не подозревая дальнейшего развития событий и педагогически поддерживая увлечение музыкой, вспомнив, похоже, об успешно разученных мной в отрочестве «Коробейниках», мама подарила мне чехословацкую гитару «Илона-Star-5», купленную по случаю и стоившую фантастически дешево по сравнению с нынешними ценами – сто шестьдесят рублей.
Я сочинял музыку, по ходу осваивая квадрат и нисходящие гармонии, сочинял слова, подгоняя мужские и женские рифмы, сочинял аранжировки, узурпировал полномочия дирижера и диктатора, не терпящего возражений. Бывал неосознанно жесток к друзьям и вообще порядочной свиньей.
Однажды, рассерженный непонятливостью нигилистов, я объявил на репетиции конкурс дураков. «Побеждал» тот, кто более других ошибался. Леху, кроме прочего, я заставлял еще и выбивать чечетку, воплощать, так сказать, режиссерскую задумку.
Не знаю, почему они слушали меня, а не надавали по шее. Я требовал, требовал, требовал, не понимая, как можно ссылаться на очередную сессию, очередную девицу, на что-то там еще, а не бросить все и репетировать, репетировать, репетировать. Их молодые заботы казались предательством по отношению к нигилизму. Вся жизнь была впереди, подходил к концу шестьдесят девятый год.
Теперь-таки, через столько лет, рок-музыку перестали замалчивать или только ругать. Вдруг ее стали нахваливать почти без разбору, вдруг объявилось множество людей, желающих писать о ней или с ее помощью. И, поселившись в Ораниенбауме с видом на царские чертоги, я неожиданно испугался, что распишут ее по необязательным страницам. Куда же мне тогда деваться со своими воспоминаниями?
А они интересны и, надеюсь, важны.
Ведь я первым в стране стал настоящей звездой рок-музыки.