Сэнди (Питер)

МЕТАМОРФОЗЫ

Город-макет: Луна-парк. Картонные, пестро раскрашенные коттеджи выстроились по окраинам, заслоняя ограду; мозаики площадей располагают к беспечности. Извне ивовые всплески пробираются в наш подстриженный рай, и в июне пластиковые павильоны засыпает тополиным пухом. Что поделаешь, стихия! Служители не успевают отстригать непослушные побеги, морока — отчищать белую дрянь с вельвета униформ, но все это — лишь мелкие помехи совершенству, скорее оттеняющие, нежели оскверняющие сияние гармонии.

Бывает, только в конце апреля ангелы-монтажники заново собирают наш Город. Иногда нам удается достоять до ноября, но снег в этих краях выпадает рано. Не знаю я работы печальней, чем разнимать размокший картон! Бережно обсушив поникшую синюю ливрею, складываю ее в сундук и посыпаю нафталином. Не знаю я минуты печальней… Потом — наружу, в яростное бормотанье моторов, в невнятицу слякоти и чахлого льда. До весны.

В то лето я обслуживал Комнату Смеха.

Она стояла, наклонившись к справочному окошку, следовательно, ко мне спиной; я расслышала нечто вроде: «Газеты… где?. . «, глуховатая бедность голоска должна былa насторожить меня, но, повинуясь нелепому инстинкту натыкаться на больных цыплят, я не могла , конечно, пройти мимо: «Это здесь, недалеко. Я там работаю. Я провожу Вас.»

Итак, я сама подобрала ее — следует запомнить.

Рыжий человечий недоделыш, она ковыляла за мной вдоль стройной череды дворцов, а я тщетно пыталась угадать ее возраст.

К кривеньким, разной длины ножкам добавилась скрюченная рука.

— Вы записаны в библиотеку?

Обернула сухое веснушчатое личико:

— М-м-м?. . . нет. В газетах пишут про эк. . . эн-то-мо-ло-гов?

— Наверное… Если Вы учитесь в школе, Вам надо взять направление в канцелярии.

— М-м-м…?

— Да, такую бумажку, где обозначена цель Вашего посеще… ну, в общем, написано, зачем Вы пришли.

— А в газетах пишут, как хоронят энто…мологов?

— Не знаю… С этой бумажкой Вы придете в наш читальный зал, иначе Вас не пустят.

— Почему?

— У нас записывают по паспортам. У Вас уже есть паспорт?

Глазки без блеска просмотрели куда-то мимо.

— Печатают фотографии, как хоронят?

— Сколько Вам лет?

— Девятнадцать.

— Так у Вас должен быть паспорт?!

— Да.

— Он у Вас с собой? (Из какого-то христианского снобизма я продолжала выделять тоном заглавную «B».)

— Нет.

— Но тогда Вы напрасно идете со мной, Вас не пустят.

— Почему?

— Приходите с паспортом, завтра…

Недоделыш неумолимо топал рядом.

— Как хотите. Тогда запоминайте дорогу.

— В ГАЗЕТАХ ПЕЧАТАЮТ ФОТОГРАФИИ, КАК ХОРОНЯТ ЭНТОМОЛОГОВ?

Я отделалась от рыжей только у проходной — вернее, просто прошла, махнув красненьким своим пропускам (а она ещё просила вынести ей газеты в гардероб — какие? зачем?!), оставив недоумевающей всеми десятью куцыми растопыренными пальчиками, матовыми глазенками, слетевшими к кончику носа, клетчатой перекошенной юбочкой над тонкими птичьими лапками, всем исковерканным маленьким существом, преданным вдруг так жестоко и непонятно.

Недоделыш, к счастью ни разу мне не приснилась потом.

 

Раздрызг дождевых струй на безупречно чистом стекле павильона ознобом проникал в нервы, тревожил успокоенный разум отдыхающих; никли белые панамки под кудахчущий аккомпанемент всклокоченных нянюшек: нависала угроза насморка, призраками маячили ангина и бронхит; за десять минут парк обезлюдел. Забегали служители, отключая враз лишившиеся смысла фонтанчики—шутихи, прикрывая чехлами хрупких поролоновых обезьянок у будки фотографа. Фотограф Карл в это время трепался с долговязым очкариком, с трудом вытянувшим ноги из-за кассы карточного домика.

— Как сегодня твои зеркала?

— Да… — парень удрученно потряс банкой с мелочью.

— Ясно, — усмехнулся Карл. — У меня, видишь, не лучше. Если эта пакость, — он неопределенно ткнул пальцем в сереющее пространство, — еще надолго…

— Ты будешь здесь в следующем году?

— Вот еще! Филлипп, я и так скоро с ума сойду. Все эти слюнявые идиоты со своими отпрысками… — скорчил гримасу.

— Они здесь ни о чем не думают. Не злятся, не торопятся. Как в раю.

— Хм-м… По-твоему, и в раю такая же толчея?! К тому же, Фил, я вообще, наверное, скоро сбегу отсюда. Совсем.

— Куда — «сбегу»?

— Как это — «куда»?! В теплые края. В землю обетованную.

— Ну что ты, Фил, что ты? Ну не на тот же свет я собрался!

Долговязый медленно протер очки.

— Не знаю, Карл… Для меня это действительно всегда было, как будто…

— Дурак!!! — Карл рывком сдернул чехол и швырнул в долговязого обезьянкой. — Танцуй!

Филлипп подхватил зверюшку, и, прижав ее к груди, закружился под дождем, напевая нечто вальсообразное. Он напрочь был лишен музыкального слуха, но танцевал, как ни странно, хорошо; его изящные, но всегда чуть-чуть слишком старательные движения напоминали графику слепца.

Рыжий балерун среди спящей яркоты игрушечного города, с нежной грустноглазой дамой.

Это было в тот самый день, когда Клара повстречалась с Недоделышем, и, разумеется, в ту самую минуту, когда она вошла в ворота Луна-парка.

Я не фотограф. Выло время, когда я вполне искренне считал себя художником… оно прошло, и незачем об этом говорить.

Когда стены, стенды и станки родного Комбината остались у меня за спиной, я твердо знал, что никогда больше не позволю запереть себя в клетку.

Но… это, поверьте, забавнейшее ощущение — сам захлопываешь за собой дверь, запираешься, просунув руку между прутьями решетки. . . и выбрасываешь ключ как можно дальше, так далеко, чтоб и не увидеть, куда он упал.

С утра ни одна живая душа не подошла к чертовым обезьянам, а потом еще и дождь пошел. Фил спросил, приду ли я в парк и будущим летом, я ответил, что нет, что мне все надоело и что я собираюсь уехать. У него так вытянулась рожа, что я чуть не разрыдался. Я попытался успокоить его, но он, по обыкновению, понес какую-то замогильную чушь, и тогда я запустил в него мартышкой и заставил плясать. Он здорово пляшет, наш Фил. Он не обиделся на меня. Он никогда не обижается. Единственный, перед кем мне иногда бывает стыдно — за то, что я так ничего и не смог, и за то, что пытался кем-то казаться, и за то, что теперь я даже мысленно не могу изъясняться иначе, чем на этом вот жутком базарном жаргоне. Ну да, еще и не такие змеи и жабы сыплются из ртов придурков, жаждущих поиметь портрет на память — в обнимку с моими обезьянами. Но я-то мнил себя чуть ли не Богом…

Ну вот, Фил дергался посреди площади, обхватив мартышку, и мне было немного стыдно перед ним, и шел дождь — тут и явилась эта девица.

Она остановилась, сняла туфли и вылила из них воду — напрасно, впрочем, дождь и не думал прекращаться. Затем не спеша обошла парк, подолгу, словно в музее, застывая перед каждым аттракционом.

Филлипп еще несколько секунд кружился, по инерции, потом уселся, скрестив ноги, на мокрую голубую плитку с оранжевым узором, опустил себе на колени обезьянку.
Оба служителя едва не свернули шеи — ну что ж, она ведь была здесь одна… в конце концов, не исключена возможность, что Клара хороша собой; в отличие от Филлиппа и Карла, мы еще не видели ее лица. Сейчас она зайдет в павильон и посмотрится в зеркало, тут посмотрим и мы.

Клара входит в Комнату Смеха, небрежно бросив медяк Филу в банку. Зеркала не протирали неделю, но это не так уж важно. Вот и Клара: внимательно вглядимся в слегка запыленное отражение. Вот и она: гигантская челюсть, спеленутые ножки, узкие зеленоватые прорези в застекольную душу. С цилиндра—лба стекают белесые извивающиеся водоросли.

Или так: светло—желтый бутон на змеистом, мерно качающемся туловище, удерживаемом парой гранитных колонн.

Третий вариант даст нам зрелище блюдоликой дивы с разверстой пропастью изумрудных очей над хрящеватым кавказским носом.

Все ли? Достаточно?

Еще нет.

В четвертом зеркале монстр раздвоился.

Клара обернулась. За ее спиной стоял парень с фотоаппаратом.

— Хочешь, я сниму тебя такой? Здесь светло.

— А разве получится? Они же кривые.

— Не знаю, я вообще-то не настоящий фотограф. Но будет интересно, если что-нибудь выйдет.

Она еще раз примерила, один за другим, все свои изломанные лики, покорно перемещалась, меняя позы, послушно дожидалась щелчка.

— Все?

— Да. Послушай, ты торопишься?

— Да. Нет. Не очень.

— Тогда… может быть, ты побудешь со мной? Не долго. Здесь становится жутковато к концу дня.

— Еще бы… а почему твой рыжий танцевал?

— Ему нравится танцевать.

— Хорошо, я побуду с тобой.

— Тогда — подождешь здесь? Мы сейчас закрываемся. Все равно сегодня больше никто не придет.

Белобрысая обманула меня! Обещала повести туда, где фотографии. И бросила! Она посмеялась надо мной, она такая, как все. Но все они еще поплатятся, они жестоко за все поплатятся.

Жирная Гадина вчера рассыпала на кухне порошок. Чтобы мои маленькие умерли. Они понюхали бы его и умерли, если бы я не подмела и чисто не вымыла пол. А взамен я насыпала муки. Так-то. Зря они все думают, что я дура. Если бы этот гадкий порошок убивал людей, я бы вымазала ей всю морду и не отпускала, пока не слижет все до последней крупинки. Она плохая мать. Другие девочки ходят гулять и носят красивые туфельки, а она всегда запирает меня дома. И убивает моих маленьких. Они же мои деточки, они еще меньше меня, и им страшно, страшно… может, еще страшней, чем мне. Нет, Жирная Гадина — плохая мать. Но люди от порошка не умирают. Я знаю, я пробовала. Я подсыпала ей в кофе, а она не умерла и била меня палкой. Я ее все равно за -это убью. А Длинного не буду. Он ничего, Длинный. Не давит моих деточек, всегда дает им убежать.

Длинный целует Жирную Гадину. Бр-р… А меня не целует, только гладит по щеке. Иногда. Меня никто…

Клара свернулась калачиком на ковре.

— Ты специально снял комнату с выходом прямо на лестницу, чтобы называть ее студней?

— Я не называю лестницу студией.

— Не придирайся к словам. Я в них разбираюсь лучше.

— Ох, берегись…

— Ва-а-арвар.

— Провокаторша. . .

Длить беседу дольше не было смысла.

 

Понимаете, она выглядела так, как будто бы только что прочитала средневековый трактат о зеркалах. Я не могу объяснить, что это значит. Что-то ей нужно было тогда в нашем городке. Такие сюда зря не ходят. Хотя какие «такие»? Нет в ней ровно ничего выдающегося; если не понять буквально, конечно. Она бродила с каким-то потерянным видом, словно надеялась отыскать в одном из чудо—зазеркалий себя настоящую. Или, наоборот, размыть, рас кромсать в осколки. . . Но я вечно приписываю другим собственные заморочки.

Мы с Филом наблюдали за ней — дверь она за собой не закрыла. Я подмигнул Долговязому. Он поднял брови:

— Эй, друг, она ведь зашла в МОЙ салон?!

— Тоже мне салон! Четыре битых зеркала и полтора таракана.

Отразились два уродца одной породы: оба большеносые, с гофрированными боками.

А если бы Алиса прошла через кривое зеркало?

— Хочешь, я сниму тебя такой?

Клянусь, это не было предлогом. Сфотографировать женщину, расплывшуюся в дымчатой слизи — ведь и впрямь любопытно. Я действительно собираюсь напечатать снимки.

А потом я, конечно, привел ее к себе. Ну что ж, это почти никогда не бывает плохо.

 

Из-за Карла они закрыли парк на три часа раньше. Фил мог по несколько суток не выходить за ограду, но сегодня ему было тоскливо одному. Домой — то есть туда, где жили его мать и сестра, Филлипп не хотел никогда, как вообще не хотел находиться нигде за пределами Луна-парка, но дом был вторым и последним знакомым местом.

По-детски хитря, растягивал шаги. Это скрасило добрых полчаса.

Недоделыш не заметила, как Филлипп вошел. Из-за плотно прикрытой двери доносилось сдавленное хихиканье. Филлипп постучал, потом постучал еще раз. Потом осторожно заглянул в комнату.

Хромоножка учинила свой аттракцион — подобие алтаря на письменном столе: школьная железная подставка с клоком черной бумаги; не черной — газетной, яснее Фил не разглядел. Недоделыш елозила тощими коленками по табуретке, суетилась с какими-то склянками и коробками; такой Фил помнил ее лет пятнадцать. Но с «алтарем» — она что-то новое придумала.

— Эй, Недоделыш!

Кривуля трепыхнулась… и все ссыпалось, сшуршало, созвенело со стола; расползлись из стекляшек и тряпочек черные, желтые, чешуйчатые, блестящие — в щели, в двери, под ноги. Она с отчаянием глянула на брата. Филлипп не был брезглив: вдвоем резво изловили беглецов.

— Быстрее, Недоделыш, быстрее, пока мама не пришла.

— Длинный… не зови меня так, — проскрежетала почти человечески. — Жирная — пусть, а ты — не зови.

Фил неловко потрепал детеныша по щеке.

— Я больше не буду, Эгле. Ты разрешишь посмотреть на твою бумажку?

Эгле насупилась на «бумажку», но дала подойти.

То была фотография, дрянная газетная фотография, и Фил подумал, что сегодня все бедолаги несутся мимо него с камерами. Различил черный гроб и серые в точках лица, прочел крохотную заметку:

— Хоронят профессора козявочных наук? Зачем тебе это, Эгле?

— Он убивал моих деточек. Клал в ящик. Теперь сам в ящике.

Фил подивился счастливой злобе охряной мордочки, еще раз пробежался пальцами по веснушкам и тихо вышел. Теперь спать — если повезет, до завтрашнего утра.

 

Я натянула лоскут бархата на пяльцы. Красные, пластмассовые — у Изольды и Пернетты таких не водилось, но других я не нашла. Я не умею рисовать, а копирка не оставляет следов на темно-синем ворсе, приходится класть стежки на неверный глаз, поглядывая на рисунок. Чудная пластинка — ригодон и сальтарелла, пляски окрестьянившихся фей. Включаю проигрыватель — стар, запоет не тут же; к лучшему — странно бы, если б комнату сразу заполнили давно отблестевшие звуки.

Сигареты «Doral» выбиваются из стиля, но не больше, чем штампованные пяльцы — я закурю, как только польется музыка волнами—виньетками бездумной летописи ( вижу картинку в фолианте: я — белокурой Гретхен ( Клерхен? ), в кресле с высокой резной спинкой, сумятица витража отбрасывает блики на полотно).

Вчера был знаменательный день: я стерла все цитаты. Снять со стен портреты и репродукции оказалось делом недолгим и несложным.

Я повременю создавать новый глоссарий.

Узелок на нитке завязывать не полагается: надо оставить петли» и протянуть в нее иголку.

 

Через неделю Карл проявил пленку, через десять дней фотографии были готовы — дюжина пестрых карточек — извилистых линий в ореоле бликов. Он вспомнил свою первую и единственную выставку, из милости втиснутую в заднюю комнату учреждения, где он тогда работа л сторожем: какие-то дальние друзья приводили каких-то безликих критиков, каких-то девушек в мятых кринолинах и без перчаток; все они жадно набрасывались на световые пятна—прорехи, вкрапленные в стены его монолитных бастионов, выливающиеся из мрачных углов дворов—колодцев — наружу, на свободу, туда, где… Дальше? он и сам не знал. Либо быть профессионалом, либо пускать солнечных зайчиков. Он вежливо выгонял шуршащую публику и, вжавшись с ногами р припасенное для посетителей кресло, до одури накуривался крепчайшими дешевыми папиросами.

Через накипь мерцающих, звенящих огоньков, сквозь бледноватую рябь смятых очертаний жило лицо, чью плакатную ипостась Карл разглядывал неделю назад с нежным равнодушием анатома- Теперь, разбросанное ворохом едва угадываемых деталей, оно пугало его: Карл боялся запоминать лица.

Был излишне сентиментален.

 

Горчичное платье Недоделыша мелькнуло за решеткой парка. Она миновала чернеющий коридор картонных домиков, отщелкав по пути выпуклые зачехленные носы карловых обезьян. В глубине парка поблескивала темная вода — пруд, подернутый поволокой водорослей. Эгле сбросила сандалии и растянулась на сырой траве? склона. Закрыв глаза, ждала. Услышала тихий вздох, повеяло хрупким холодом.

— Кар-ри-Ди, ты?

— Здравствуй, Эгле, госпожа моя и королева.

— Какие новости у нас, быстрокрылый Кар-ри-Ди? Благополучен ли добрый мой народ?

— Все ждут твоего возвращения, светлоликая.

— Кузнечик, ты смеешься над своей королевой?! Ведь ты знаешь, что они отобрали у меня Кольцо Перехода. На всю эту жизнь, Кар-ри—Ди!

— Я не посмел бы ни смеяться над твоим горем, ни бередить твою рану понапрасну.

— Мне вернут кольцо?..

— Нет.

В ярости вскочила. Рыжие кудри разметались по переливчатой чешуе плаща.

Кар—ри—Ди, не терплю оскорблений ни от кого! Я не привык. . .

Грациозная гигантская тварь — с лицом юного человека смотрела на королеву насекомых грустно и ласково:

— Разве, Эгле? Разве?

Эгле, опальная золотоглазая королева, со стоном рухнула в траву, обхватив голову руками. Прекрасными белыми руками, но то был жест Недоделыша.

— О, неужели вина моя и впрямь была столь тяжка, что меня наделили этим убогим телом и калечной душонкой?! Но страшнее всего мысли несчастной… мои мысли, Кар—ри—Ди! Я вспоминаю о них со стыдом и отчаянием, когда просыпаюсь…

Собеседник ее не отвечал… Эгле молча рыдала.

— И все же ты скоро вернешься к нам. Потерпи еще немного. Пне пора. Прощай, госпожа.

Синий кузнечик медленно поднес к губам край плаща своей королевы.

Через секунду издалека донесся мягкий шелест крыльев.

Недоделыш поднялась с земли и недоуменно провела рукой по лбу. Сжавшись, поковыляла в обратную дорогу, вновь через весь город-макет. Она извозила платье, Жирная Гадина опять будет кричать.

На другом краю парка через ограду тяжело перелез сморщенный горбун. Неловкая нога запуталась в затейливом плетеньи, плюхнулся на мостовую. Сальные пряди закрыли крошечную мопсью мордочку и набились в беззубый рот.

Недоделыш не могла этого видеть.

 

Найти мою высокопарную малютку с мощным бюстом не состарило труда. Она была дома, и не убежала к своим странным друзьям, и не искала меня среди пластиковых зарослей Луна-парка. Она была на месте, бедняжка Клара, Кларисса, Клерхен, к моим услугам, дабы выслушать нехитрым мотивчик, сыгранный на кларнете распаленного мужского тщеславия.

Но с телефонной серенадой для моей немилой возлюбленной вышла неувязка: трубка выбрызнула на меня каскад серебристых и солнечных струй прежде, чем я успел вставить первое небрежное междометие заготовленной речи.

Девочка слушала музыку.

Всем им, юным и цепляющимся за юность, в радость ангельские трели бледных гермафродитов и дребезжание расстроенных волынок доморощенных дриад. Ее «алло», наконец, неспешно выплыло откуда-то из окна.

Согласитесь, я был вправе рассчитывать на удивление. Или хотя бы на то, что малютка не сразу выберется из своего зачарованного леса.

— Приезжай.

Так, как будто только меня не хватало в ее комнате, пропахшей лавандой.

Я знал, что мне будет разрешено сколько угодно рыться в пластинках, но не в человеческих силах заставить смолкнуть унылый напев.

Стиль столичных барышень: не проговорить — продиктовать адрес быстро и четко, без ненужных подробностей, без изящно интонированного смущения.

Филлипп, зажмурившись, кружился по мозаичной городской площади, под слышимый ему одному вальс. Он поднимал раскрытые ладони к высоко уже взошедшему солнцу, ловя его нежные и колючие лучи, жонглируя жаркими сгустками, благословляя щедрую и безликую теплоту света, его трезвую, веселую, непременную, пьянящую ясность; долговязый танцор не заметил, как лязгнула цепь на воротах Луна-парка и его со смехом окружили дети, вырвавшиеся из обьятий хмурых попечительниц. Теперь Филлипп танцевал в центре хоровода, огненный маяк среди моря белых панамок; малышам вовсе не мешало отсутствие звука, некоторые, впрочем, уже импровизировали с помощью целлулоидных дудок, барабанов на красных ленточках или собственных нестройных, смятых хохотом, голосов. Фил с блаженным удивлением жал детские лапки, дергал панамочек-девочек за летящие по ветру расплетшиеся косички, панамочкам-мальчикам показывал язык. Дети облепили клумбы, и, вырывая пригоршнями цветы, забрасывали своего паяца; случайно попадали в него и размякшие фантики, и дохлые муравьи, но это было ничего. Странно не скоро, чуть ли не через несколько счастливых минут, ожили смотрители парка и надсмотрщики над молодняком; раздались крики, хлопки, хныканье. Фила тоже кто-то цапнул за шиворот и оттащил за ближайший киоск.

— Рехнулся, рыжий? — прошипела нависшая гроздь фурункулов.

— Ты что наделал?!

— Но я просто танцевал.

— А-а. . . ! — мэр города-макета махнул рукой. — Иди уж!

Порядок сноровисто был восстановлен, забывшие шлепки и подзатыльники дети выстроились в очереди к павильонам; имели в тот день успех и кривые зеркала, но Филлиппу то и дело приходилось отводить от зыби стекол цепкие коготки того или иного юного путешественника , вознамерившегося процарапать себе дорогу туда, внутрь, сквозь, на волшебный луг, где беззвучно пляшет медноволосый клоун, усыпанный пестрыми маргаритками.

Карл взял выходной. Тоже, видно, готовился в путь — на ту сторону, к чертогам обетованной земли.

Куда их всех несет? Спокойной и исполненной лада филовой душе то было невдомек.

Нет нужды чересчур углубляться в коралловые дебри отношений Карла и Клары. Да и какие новые оттенки, какие новые буквы алфавита мы смогли бы найти, чтобы пересказать вполне обыденный роман в меру смазливой женщины и в меру талантливого мужчины?

Все та же смесь желания, нежности, интереса; смесь, состав которой всегда различен, название же, имея тьму истолкований, пишется одинаково во всех словарях и тем уже вызывает зевоту.

Прибавьте, если хотите, мальчишечье испуганное самолюбие, девчоночью вычурную гордость. Старое, жалкое стремление слепить мир из осколков, страх перед слепящим никелем календаря, липкий страх перед заведомым повтором, потаенную надежду на то, что все еще можно остаться на своем месте (ведь чтобы попасть в другое место, дитя, нам придется бежать вдвое быстрее).

Страх перед чужими руками.

Надежду на чужую силу.

Страх перед болью, перед болью, перед болью.

Надежду — перед болью, перед боем. Надежду на боль.

Страх, надежду запомнить твое лицо, «о любовь моя единственная и последняя”.

Он любил бы утро, если бы за ним не следовал день. Вечер и ночь он просто любил.

Стоит жить с четырех часов дня до девяти утра, оставшихся семи часов вполне хватит для сна.

Мысль об отъезде, никогда не принимавшая ни жесткой формы, ни яркой окраски, за последнюю неделю и вовсе расплылась, выцвела, но где-то в сонной глубине все же брезжила бледным отблеском, всплывая со дна стакана. Тогда он уговаривал укоризненио—трезвую мадмуазель Клер бросить все и бежать с ним — все равно куда, в Австралию или в Индокитай. Но что бросить? От кого бежать? От хлопотливого выводка ее? тетушек, населявшего огромный и изысканно- нежилой дом за чертой города? От его потерянных где-то в стане казачьей вольницы родителей, о которых напоминала только ежемесячная рента? Размякший Карл не уточнял. А Клара, упрямица и зануда, наотрез отказывалась ехать куда бы то ни было.

Он снова бродил по улицам с фотоаппаратом — одни или с терпеливой библиотекаршей, и тогда вынуждал ее всматриваться в каждую щель, расцвеченную потоками ацтекского узора, в каждый укромный и великолепный угол города, уставшего от почестей и постов. Вспомнился ворох крикливых и несбыточных идей — теперь сделать их явью было везунчику Карлу, трезвому или пьяному, вполне по плечу. С гордостью всех изобретателей велосипедов, таскал Клару по помойкам и подвалам, щeлкая босховские натюрморты и сюрреалистические ландшафты — собирал материал для книги. На роль Летописца, а также Восторженного Критика, а также Зазывалы У Входа приглашалась Клерхен, покорная многорукая дева. Вс море к перечню ее будущих обязанностей добавилась еще одна: Карл вновь начал рисовать , ему нужна была натурщица. Что с того, что ее перламутровое тело одалиски преображалось в груду разнокалиберных овалов, а светлые, тяжелые, чуть волнистые волосы оборачивались ломаными зигзагами! Наша чудная, небывалая провинция ломка наслаждалась полезностью. В конце концов, не она ли всего полг ода назад собиралась поступить сиделкой в некую обитель сомнительного привозного милосердия? Она, падавшая в обморок от нечаянной фамильярности толстого рукава в толпе!

Итак, Мастер Грез, и чуть ли не всерьез, решился выпестовать из Клерхен Подругу Великого Художника. Клерхен не возражала.

Зарвались — заряд озарением заумью зазнобы, игры с зеркалами и лабиринтами, сопоставлением дат, сличением фактов, фиксацией кадров, игры в прятки и параллели, в отгадки, в мудрость, в ревность, в подушечную войну, в душевный вой… Но мы, кажется, где—то читал и о б этом?

О дверь мерно билась мать. Я так и не понял, чего она хотела. Постепенно глухие удары замедлялись, затем стихли совсем, но, запершись на ключ, я все равно чувствовал себя как-то уютнее. Рассеянно перелистал стопку книг, не обнаружив в себе желания закутаться в тот или иной вымысел. Закутался в плед. Задремал. Был якобы разбужен (знаем мы эти штучки!): какой-то персонаж-верхолаз скребся в окно. Пятый этаж. Во сне не удивляются. Открыл ему окно. Всего лишь большая ультрамариновая саранча с тоскливым сливовым взором. Бывало и похлеще. Пригласил гостя присесть.

— Филлипп, я пришел к Вам, чтобы побеседовать о Вашей сестре.

Я нахмурился: не имею привычки допускать в свои сны родственников. Что случилось?

Оказывается, моя бедненькая Эгле была повелительницей жуков и тараканов в одной из стран Запределья. Слыла красоткой. Возгордилась. Возомнила себя превыше нас, людей — избранников Божьих. За то и мыкается с нами. Л мы — с ней. Весь ее народец так и шмыгает из мира в мир. А ей никак. Я должен ей помочь. Это очень просто. Я согласился.
Тут в дверь снова постучалась мать, сладко соблазняя чаем. Вот это было совсем странно: как я уже сказал, моя семья и мои сны вещи разные. Отказался. Посмотрел на гостя. Саранча исчезла: сидел гнутый коротыш, под стать сестренке.

— На всякий случай, — пояснил. Извинился. Превратился обратно. Обсудили еще кое-какие моменты. Прощально прошуршав, вылетел вон. Я эгоист: жаль, что Эгле уйдет.

Не без недоумения мы вставляем в рамку следующий пассаж:

«Милая, солнышко мое, прости, что не писал так долго. Все меняется с непостижимой быстротой, куда быстрее, чем успею сесть за письменный стол — я неуклюжа, медлительна…
Милая Лотта, вот то глупое, что только и могу тебе сказать — я счастлива. Хоть и знаю, что рано или поздно расплачусь за это. Но я не хочу, не могу думать о чем-то плохом, что только еще будет!

Вот урок всем ученым девицам — нравоучительней некуда, родная — единственное, что способно просветлить и очистить наши сумрачные души…

Он сумасшедший, самый сумасшедший и невообразимый из всех. Но и я — когда была вполне здорова рассудком? Pi когда стремилась к сему рассудочному, желудочному здоровью?
То, что мы оба первым делом чувствуем в человеке — его запах. Другу моему нравится, как я пахну, подумай, Лотта, разве это не счастье?!…

Тело другого, и даже его заносчивый, несчастный ум, потаенную мякоть самой ореховой души — ты сначала ощущаешь ноздрями; потом — трогательно-шершавый восторг кожи, жесткая беззащитность волос… припиши сама, что пожелаешь, не допусти, чтобы я растаяла в сладкую розовую лужу… Его двойник, преследующий тебя, сливающийся с тобой; короткие наваждения часты и стоят лищь воспоминания, но если, если тяжесть становится постоянной — как ты думаешь, может быть, это и есть… нет, нет, не скажу — знаешь, бывают испорченные, оскорбленные слова…

Милая кузина, дорогая моя Лотта, снег выпадет не скоро…»

Сей дидактичнейший из романов прервался проще, нежели начался. Вспышка, приподнявшая на цыпочки обесточенную карлову душу, угасла; вместе с ней померк и светлый образ Клары. Па. и она все чаще не знала, как вписаться в концепцию Мастера: невовремя обрамляла косами чело, некстати вворачивала умные словечки.

Развязка же произошла в месте вовсе не романтическом: в просторном зале одного из городским универмагов; черт знает, почему занесло туда нашим ненавистников быта! Как вы, верно, догадались, виноватым вновь оказалось зеркало — на сей раз гладкое, без выкрутасов. Оно с наивным восхищением отразило безупречную пару: черноволосого господина в самом расцвете сил, расчесанного на косой пробор, нежно поддерживала под руку прелестная белокурая фея. Кто упрекнет Карла в том, что ему стало скучно? Роковой его гримасы, разумеется, не заметила Клерхен, а зря, зря.

Он стал тяготиться обретавшей привычные формы связью, она изо всех сил старалась объяснить охлаждение переменчивостью настроений художника… впрочем, неискушенным мы отсылаем к хрестоматиям.

Освобожденный Карл писал картину, выплескивая на холст все залежи не ангажированным более эмоций. Картину все о том же: о бегстве, но и Австралия, и Индокитай, и даже цветущая земля талмудистов казались уже тесноваты — хотелось подальше.

В тихой кухне, с маленькой квадратной плитой и плоской кастрюлькой с недоуменно торчащей желтой костью, нога па ногу скучал сероватый гомункул с вывернутыми сочленениями и затуманенным взглядом; пустовала жестяная плошка то ли на столе, то ли на скамейке, бесновался тромбонистый закат за косым окном. Стен у кухонки, конечно, не было, но пространство все равно докучало пестротой и плотностью.

Он оказался превосходным колористом, чудный фотограф Карл… это, с известной дозой снисходительности, отмечала даже Вдова Мэтра.

Так как же собирался гомункул выбраться из своей плюшевой кухоньки, в то время как Карл сбежал из музыкальной шкатулки Клары? Неизвестно, помышлял ли он об этом: уж больно ровной и светлой была его аура, позаимствованная у лампочки без абажура. Успокаивающе ржавели трубы, отбрасывая тень на несуществующие стены. Проволочные лапки гомункула надежно ввинтились в красный, под мишень разрисованный, ковер. Щеки были упитанны и гармонировали с оттопыренными ушами.

А выход? Что ж… выход… Выход, мак всегда, был рядом, был, вероятно, привычен: лестница, влетающая в бордовую дыру в потолке. Вот только тот ли это был выход?

Клерхен заболела; таких хворей, очевидно, не существует в природе, но наша библиотекарша была большая выдумщица- Отказывалось вертеться одно колесико за другим в ее миловидном розовом организме; Клара отказывалась слушать любимую музыку и радоваться вкусненькому, чем и напугала вконец своим пригородным теток. Они уже тогда уговаривали ее перебраться к ним, но Клара пока цеплялась за запах лаванды. Пока еще различала запахи.

Ужасом стала подземка. Каждый день поток громкоголосым, разношерстным, потным чужаков влек ее обессиленное тело к челюстям движущихся лестниц, к желтым глазам чешуйчатых вагонов. Она боялась заплакать, боялась упасть — раздавили бы, высмеяв, без всяких сомнений! Тащили чужие через чужое к чужому. По привычке, она уступала место каждому бравому ветерану с грозной клюкой.. И висла тряпкой, беспомощно вцепившись в поручень. Искореженные болью лица не в новинку были для подземных завсегдатаев — всяческая спесь сбивалась здесь быстро. Но однажды, перед самым концом монотонного колесования, какой-то гражданин удивился все же белизне закушенных губ, пригласил сесть.
— Ах, что Вы… — выдавила. — Милая, привычная пытка, почти домашняя.

Не расслышал: был поглащен собственным благородством. Рассказал жене: детям поставила в пример.

Пока Клара была еще в силах продолжать службу, устроила себе развлечение: подменила едва не четверть каталога описаниями выдуманных газет. Творческая натура! Был скандал, но ее любили. (Лет через пятьдесят один фанатик библиотечной мысли, вдохновленный не столь классикой, сколь легендарным почином Клерхен, составит Справочник Выдающихся Мистификаций).

Вскоре она уволилась, и тетки увезли ее за город.

 

В эти дни, когда Карл искал развлечений, ему представился случай присутствовать при уходе Эгле.

Вечером, дождавшись, пока посетители разойдутся, Филлипп, Карл и еще какой-то горбун несуразного вида, втащили Недоделыша в Комнату Смеха — силой: упиралась, визжала, закрывала лицо ладонями. Втроем управились с девчонкой-калекой.

— Пусть сама выберет зеркало, — сказал Кар—ри-Ди.

Филлипп смущенно пожал плечами. Но Недоделыш, переступив порог павильона, тут же успокоилась и перестала орать. С важным видом заложив руки за спину, она вышагивала среди кривых зеркал. Не хихикала, напротив, разглядывала отражения с комичной серьезностью. Уродство не смешило и не отпугивало ее, изуродованную еще в материнском чреве; если бы она была способна думать, то, может быть, находила бы некое скорбное удовольствие, видя, как изогнутые стекла уравнивают ее со всеми прочими, восстанавливая на свой лад справедливость. Испуг же, вызванный хлопотливым насилием брата и его приятелей, успел пройти.

Троица напряженно наблюдала за ней: Фил и Кар-ри-Ди — с растущей тревогой, Карл — наслаждаясь гротескной привлекательностью сцены. Тикали квадратные часы на карловом запястьи. Недоделыш скрупулезно исследовала застекольных недоделышей.

Горбун беззвучно шептал что-то. И хромоножка наконец-то остановилась перед золотоглазым дивом в переливающемся плаще. Они смотрели друг на друга широко раскрытыми глазами. Недоделыш неуверенно подняла руку и провела пальцем по зыбкой поверхности зеркала. Как и подобает воспитанному отражению, золотоглазая в точности повторила жест.

— Кто ты?

— Я — Эгле, королева Шуршащих Крыльями.

— Эг-ле?…

— Я — это ты. Ты — это я.

— Эг-ле…

Трое не видели лица Недоделыша, но золотоглазая в зеркале медленно опустила веки. В следующий миг произошло то, что Карл так и не сумел изобразить в оставшийся ему срок: скрюченные пальцы хромоножки разжались, кожа посветлела, рыжий жесткий мех хлынул вниз величавым огненным каскадом, горчичное платьице легло тяжелыми парчовыми складками… Через несколько секунд трое наблюдали явление, невероятное для Комнаты Смеха: девушек перед и за стеклом нельзя было отличить одну от другой. Эгле-пёред-стеклом обернулась и хотела что-то сказать… но, хлопнув дверью, в павильон ворвалась тяжелая медноволосая женщина.

— Скорее!

Эгле метнулась вперед… и девушки крепко обнялись… через долгую долю секунды в зеркале осталась только одна королева… улыбаясь сквозь слезы, растаяла.

Филлипп мрачно взглянул на мать:

— Ты не дала нам попрощаться.

 

Сентиментальная Клерхем умирала. Доверившись безликой и бесполезной заботе, не вставала больше, целые дни проводя в прабабкином кресле-качалке. Безропотно принимала и приторные и горькие снадобья. Но от чего ее лечили? Клерхен не знала. Умирание ее не получилось элегантным: почти полная слепота, непрерывная рвота, потеря контроля над естественными отправлениями. Но аромат ее, столь ценимый Карлом, исчез гораздо раньше.

Ей не приходило в голову цепляться за жизнь — ногти остригла: только мешали. Смерть вряд ли представлялась и избавлением; метафизика и остальные шалости разума стали не позволительной и ненужной роскошью. Она никогда не тосковала по Запределью. Но жила ли — когда-нибудь? Нежная безделушка, нежнейшими звуками хранимая в нежной обители, позже — плоский бумажный плод карловых фантазий. Больной комочек, забывший о времени, Клерхен не помнила больше и о нем, своем нелепом возлюбленном: смутно лишь ощущался чем-то чужим, холодным, тупо и неотвратимо бьющим, как поток ледяной воды из сломанного крана. Клерхен жалась к креслу медузой: бил озноб.

Близко к исходу невесть откуда взявшийся Филлипп привел поникшего героя. Клара, кажется, не узнала обоих, к тому же случился конфуз — изогнулась в качалке, издала протяжный стон, комната наполнилась зловонием. Охнула:

— Ба—а-а! Пальчики! Из такой маленькой девочки — и такая куча дерьма!

Закланялись в извинениях тетки, зажимая носы батистовыми платочками, расшитыми гладью, побежали за полотенцами и водой. Если б она еще что-нибудь соображала, ей жаль было бы разочаровывать Карла: картина не подлежала отображению. Если бы она еще что-нибудь соображала, она пожалела бы его.

Сентиментальная Клерхен не следила за модой; мода не предписывала умирать от любви; Клерхен и не помнила, от чего умирает.

Сентиментальная Клерхен умерла.

 

Индейцы были правы: есть Деревня Мертвых; название не вполне справедливо, так как мертвые обитают здесь наряду с живыми; это делает ее непохожей ни на рай, ни на ад; это делает ее похожей и на рай, и на ад.

Что отличает мертвых от живых? И почему тот, кто создал луну и солнце, предостерегал живых, чтобы они опасались мертвецов? И почему здешние живые боятся смерти не меньше, если не больше, чем живые других городов и деревень света?

Деликатность и доброжелательность усопших не имеет себе равных; их походка изящна, их говор изыскан. Смерть придает благородство лицам самых отпетых грубиянов и головорезов. Бледнеют шрамы, разглаживаются морщины, забываются обиды.

Мертвые едят, пьют и спят так же, как живые, хотя и не впадая в свойственные живым излишества… правда, порой они забывают о сне, еде и питье неделями и месяцами. Но то не от тревог: тревожат: я лишь живые.

Мертвые приходят сюда из всех стран Предела и Запределья; и места, и пищи хватает на всех. Для тех же, кто родился здесь, или нашел дорогу в Деревню Мертвых еще при жизни, существует особый ритуал, освященный тысячелетиями.

Умерших хоронят на окраине. Через пять дней, на шестой, похороненный возвращается в деревню. Обычно все жители, живые и мертвые, уже ждут его за накрытыми столами, чтобы отпраздновать Возвращение. Он выпивает стакан вина из маниоки и говорит:

— Теперь я вечен.

Бывает, что мертвые, через несколько дет иди несколько сотен лет, уходят отсюда — дальше; куда именно, никто не знает. Но случается это редко.

Отчего же тот, кто создал луну и солнце, предостерегал живых, чтобы они опасались мертвых?

 

Клара! Нелюбимое, разодравшее мне душу, захлебнувшееся в говне, умершее, умершее дитя мое…

Мне было бы легко перерезать ради тебя вены, но это еще не означало бы любви: просто мне было бы слишком легко перерезать себе вены.

Клара, эстетические воззрения мои не предполагали девичьего трупа; ты ошиблась, Клара. Теперь ты заставляешь меня стать приверженцем иной эстетики, несомненно, исчерпавшей свои возможности, и я сержусь на тебя.

Клара, я ни в чем не виноват. Достало ли у тебя дерзости винить меня? Чем ты тогда оправдаешься передо мной, непослушное дитя? Я не разрешал тебе уйти. Эгле, которой ты не знала, подала тебе дурной пример. Но у нее было на то право: она королева, с монархов иной спрос. Кем ты возомнила себя, моя упрямая Клер, мой бедный светлячок? Ей-богу, ты заслуживаешь наказания, но как теперь добраться до тебя?

Клара, с тоски я начал читать сказки. В одной из них героя звали Адамом, а героиню — Евой. Послушай, как нарисовался мне сей тривиальный сюжет: зеленая толстозадая муха (твой зад был приятней и на взгляд и на ощупь, малютка), мушка на розовом фоне, вручает смачное яблоко кузнечику-Адаму — алому, беспечно грызущему соломинку в изумрудном раю. И ведь возьмет! куда денется! Or вас все беды, милые дамы. Другую сказочку ты безуспешно пыталась прочесть мне вслух: твое любимое средневековье. Про тех двоих, «что не могли ни жить, ни умереть врозь». Но я не любил тебя, хоть ты и была белокурой.

Что мне делать с тобой, моя Изольда Белорукая?

Ну хочешь, я приду к тебе? Повторяю, я налегке пойду куда угодно — лишь оттого, что нечему меня держать. Но где ты, Клерхен?

 

Синий кузнечик, как всегда, оказался надежней алого: когда Карл, за час до открытия, вошел в Комнату Смеха, он сидел на полу, скрестив длинные ноги. И Фил уже был на своем рабочем месте.

— Здравствуй, Кар-ри-Ди… Привет, Фил.

— Привет… Вот наши девочки и ушли от нас.

— Брат королевы Шуршащих Крыльями.-. Герцог Насекомых… А кто же теперь я?

— Ты — Карл, художник, фотограф и беглец.

— Беглец — неудачник — Недоделанный Джек—потрошитель.

— Не казни себя. Это не поможет.

— Давай, братец… Утешь кающегося грешника.

— Вы каетесь, Карл? — иронично переспросил кузнечик.

— Ты прав, саранчонок. Пне не в чем каяться.

— Но вчера Вы вновь примеряли лезвие к запястью.

— Мои порезы — мое личное дело, пауки и барышни тут ни при чем.

— Меня не оскорбляют нападки плачущих подростков. Но вот что, Карл: перед тем, как натворить глупостей, обратитесь ко мне. Обещаю, я буду наготове и услышу Ваш зов.

Горбун поклонился и вышел из павильона. Карл криво усмехнулся:

— У тебя не найдется чего-нибудь выпить?

Клару привез в Деревню Мертвых голубой автобус-экспресс. Худощавый парень в очках помог ей донести чемодан» Его звали Ригги, и он поселился в деревне три года назад, вместе с лучшим другом Конрадом: были музыкантами, в поисках тем зашли в тупик и сочли деревню подходящей почвой для вдохновений. Но местечко гиблым оказалось для дружбы живых: через год Конрад зарезал его в пьяной драке.

Клару представили старосте деревни, ее имя было внесено в регистрационную книгу под грифом «М». Ей предложили на выбор несколько пустующих домов. Она устроилась на тихой зеленой улице и в первый же день познакомилась с соседкой, местной девушкой Нэной, умершей в возрасте пятнадцати лет от воспаления легких. Общительная и веселая Нэна с удовольствием помогала новенькой обживаться в непривычном сельском быте. Хозяйство мертвых обладало лишь одной особенностью, странной для деревенской жизни: покойники не могли держать животных. Яйца, мясо, шерсть и молоко получали в обмен на в избытке выращиваемые овощи, растения отчего-то оказались более терпимыми; легко, впрочем, обходились и без всего этого.

По утрам Клара подходила к громадному, потускневшему от времени зеркалу и с благоговейным изумлением рассматривала свое тело, такое же нежное, гладкое, упругое, как до болезни. Кожа так же перламутрово мерцала в рассветном полумраке. Щеки так же розовели в отблесках зарева. Но она знала, что это тело и это лицо никогда не исказит боль, а от этого зеркала можно не ждать сюрпризов. Что-то все же было не так в дарованной посмертно прекрасной плоти… Что-то было не так, а что — ей было не понять. Она, смущаясь, поделилась своими сомнениями с Нэной. Та рассмеялась:

— Дурочка! Погляди на свой живот! У тебя больше нет пупка, разве ты не заметила?!

Нэна рассказала, что часто шутит с новичками, кокетничая, а после исчезая из их объятий в решающий момент; своих не проведешь , даже в темноте: они, когда лезут тебе под блузку, первым делом проводят рукой по животу. Клара до тех пор не знала и того, что может превращаться в не видимку. Теперь она часто играла в прятки с зеркалом и с Нэной.
Ее пригласили на Праздник Возвращения одного из самых уважаемых жителей деревни. Вместе с другими женщинами она помогала готовить угощение и накрывать на стол.

Собрались, по обычаю, на лесной поляне; сели загодя и с приятным волнением ждали, бросая нетерпеливые взгляды на тень от деревьев: часов здесь не водилось. Наконец, виновник торжества вышел из зарослей боярышника: не изможденный старик, какого Клара ожидала увидеть, а статный сорока— летний мужчина, как две капли воды — его собственный младший сын, сидевший со всей семьей на почетном помосте. Вернувшийся взял кубок из рук старосты и медленно выпил:

— Теперь я вечен.

Только после этого он позволил себе обняться с близкими и друзьями. И пир начался.

Потом были танцы, танцы на поляне. Наконец-то Клара смогла сплясать ригодон.

— Я мечтала об этом всю жизнь, — сказала она своему партнеру Ригги.

Музыкант понимающе кивнул:

— Славный танец, но все же слишком грубоват для того, чтобы танцевать его всю жизнь. Хотя когда—то я тоже любил все эти прелестные штучки. У меня была песня про оборотней…
Ригги осекся под ненавидящим взглядом высокого тощего юноши и увлек партнершу на противоположный край поляны.

 

— Кто это? — шепотом спросила Клара.

— Мой друг, Конрад.

— Друг?. . . Почему же он так зло смотрел?

— Он убил меня.

— И ты сердишься на него? — удивилась Клара.

— Конечно, нет, я ему и пытаюсь объяснить, а он не кочет слушать.

— Странный все-таки народ эти живые… — мило вздохнула.

 

Так и есть, худшие ожидания Конрада оправдались: на крыльце его дома со скучающим видом сидел Ригги. Со стороны мертвеца это было даже своего рода благородством: ему ведь ничего не стоило бы пройти сквозь дверь или стену прямо на кухню, былое место их полночных бесед.

— Добрый день, Конрад.

— Зачем ты пришел?!

— Ты боишься меня, Конрад?

— Когда это я боялся тебя, живого или мертвого?!

— Замечательно. Но мне, видишь ли, совсем не нравится твоя затянувшаяся враждебность. К тому же, ты все еще плохо спишь. Это никуда не годится.

— Какое тебе дело? Почему бы, в конце концов, не оставить меня в покое?!

— Мы ведь друзья, Конрад. Или ты забыл? Зачем ты позавчера так напугал мою приятельницу?

— Напугал? Она ведь из ваших. Разве мертвяков чем-то можно прошибить?

— Нас огорчают проявления ваших негативных эмоций.

— Боже мой… Если ты покойник, так уже не можешь говорить по-человечески, что ли? «Проявления» Ригги? А может быть, сами, как ты выражаешься, «наши эмоции»? Да вы просто завидуете нам. Сами-то уже ни на что не способны.

— Ты ошибаешься, Конрад. Ведь мне жаль тебя.

— Вот-вот. Если я опять врежу тебе бутылкой по башке, ты, пожалуй, заботливо осведомишься, не поранил ли я руку. Ты действительно желаешь мне добра? Тогда прекрати мучить меня, проклятое привидение! Отвяжись!

— Нет. Не отвяжусь. Ты излечишься от нелепый страданий, и мы вдвоем сочиним новый блюз. Ведь это — самое большое твое желание.

— Пошел вон, Ри-и-игги-и!!!

 

Как-то вечером, стоя у раскрытого окна, я позвал кузнечика, и он тут же прилетел.

— Привет. Не желаете ли горячего чаю с дороги? Ноябрьские холода, знаете ли… Ну-с, моя летучая скорая помощь, приступим? — Но я сам позвал его. — Извините, Кар-ри-Ди. Я пьян.

— Ничего… Признаетесь ли Вы, Карл, в том, что любите Вашу дезертировавшую подружку?

— Нет. Но я хочу к ней.

— Весьма похвально. Как же, если не секрет, Вы собираетесь осуществить Ваше намерение?

— Думаю, вы сможете дать мне хороший совет. Так?

— Что ж… Есть два пути. Об одном Вы уже думали, и думали задолго до появления Клары, чуть ли не с детства.

— Таблетки ненадежны, плаваю я хорошо, после газа часто выживают и становятся идиотами. Воздух в вену? Но как удержать шприц дрожащими пальцами… Все остальное — больно и отвратительно. Но мне все равно, Кар-ри-Ди: я готов, если вы скажете, что так надо.

— Какой героизм. Браво, молодой человек. Но, к счастью, есть и второй путь. Вы останетесь живы, по крайней мере, пока захотите. Вы даже сможете рисовать. Впрочем, свой талант Вы сохраните в любом случае.

— Так я талантлив?

— Да. Неужели Вы этого не знали?

С минуту я молчал. Это очень долго — минутная пауза в диалоге.

— Ну что ж, сие в высшей степени лестное для меня обстоятельство уже ничего не меняет. Тем более, вы говорите, что я смогу продолжать занятия своим ремеслом.

— Именно так. Мне нравится Ваша решительность. Второй выход… Вы помните Эгле?

— Кар—ри-Ди, Вам известно, что я высоко чту Ее Величество.

— Благодарю, но речь сейчас не о том. Помните ли Вы Недоделыша, Карл?

Я замер, еще не смея догадаться:

— Вы хотите сказать?…

— Да. И следует поспешить: не сегодня — завтра приедут монтажники.

На следующее утро, сопровождаемый Кар-ри—Ди в человеческой его ипостаси, я отправился в павильон Филлиппа и прошел сквозь зеркало.

 

Деревня Мертвых встретила меня ослепительно ярким, палящим южным солнце. Я чувствовал себя полным идиотом в черной шляпе и добротно сшитом зимнем пальто под насмешливыми взглядами полуголых прохожих. Особенно неприятным было настойчивое внимание стайки хихикающих и перешептывающихся девиц, столпившихся у колодца, но самая заливистая, самая громкая, самая кудрявая сжалилась надо мной и завела светский разговор:

— Вы приехали с севера?

— Пожалуй, можно сказать и так.

— Вы, наверное, живой?

— А Вы? — делаясь совсем уж безнадежным кретином, ответил я вопросом на вопрос.

— О, я умерла целых семь лет тому назад, мне, бедненькой, было пятнадцать годиков, — кокетливо прощебетала девчонка.

Мой куртуазный опыт не учил, как надо вести себя в подобных случаях — лицо застыло в туповато-любезной гримасе.

— Меня зовут Нэна, — не замечая, видимо, растерянности конфидента, продолжала прелестница. — Вы еще не были у старосты?

Но сначала Вам необходимо переодеться… Постойте, мой брат, кажется, такого же роста. Сейчас мы зайдем к маме и подыщем что-нибудь для Вас.

— А… Ваша семья… тоже?…

— Нет! — хохотнула. — Вполне живы, оттого и ссорятся что ни день.

Через два часа, облаченный в полотняные штаны и рубаху, обутый в веревочные сандалии и накормленный какими-то тропическими плодами, капустным салатом и, свежеиспеченным хлебом, я предстал перед старостой. Почтенный муж был крайне обходителен; покончив с необходимыми формальностями, он полюбопытствовал:
— Живые обычно не появляются у нас без определенной цели; но, может быть, Вы просто устали от цивилизации и нуждаетесь в отдыхе?

Тогда я спросил, где мне найти Клару. Не задавая лишних вопросов, он вызвался лично проводить меня.

Карл. Я вспомнила имя, но вспомнить лицо поначалу было трудно. Потом, как на старом фотоснимке, увидела: четкие черты лица, черная челка, чарующая улыбка. Кем ты был?

Мастерская, разрисованные стены, пустые бутылки. Я позировала тебе, я входила в сжатое пространство твоих холстов. Там был удивительно чистый воздух. . . Наверное, я любила тебя, раз не смогла жить вне пестрых выплесков твоего мятущегося нутра, наверное, поэтому я здесь. А ты? Ты все еще фотографируешь плюшевых обезьян и плеши отцов семейств, ты так и не доехал до Австралии? Умник-Карл. Карл-глупыш.

Моя последняя и единственная любовь, вряд ли я стала мудрее, чем при жизни, вряд ли я стала счастливей. Но как спокойно мне здесь… Ты бы порадовался за меня, я уверена, Карл, следа от пуповины, связывавшей меня с матерью, больше нет (а ты любил тянуть губами из морщинистой ямки белое вино, мой чувствительный друг), нет больше и следа от боли, связывавшей меня с тобой. Это и значит — быть мертвым. Здесь не страшно запоминать лица, я запомнила твое навсегда: «теперь я вечна”. Наша память надежна и благостна.

Стучатся в дверь. Конечно, это ты. Мне жаль…

— У тебя отросла борода.

Он прижался лбом к ее коленям, замерев под прикосновением чутких прохладных пальцев; молчал, боясь, что от первого пророненного им слова она растает, выскользнет из судорожно сцепленных рук. Будто не знал, что Клара никогда не была склонна к злым шуткам. Через час, через век, осмелился:

— Прости.

— За что?

— Ты столько раз просила у меня прощения — за каждую мелочь, за каждое неловкое движение, и, когда я спрашивал: «За что?”, ты пугалась, плакала, ты требовала: «Если человек просит прощения, он знает причину. Твое дело — простить или нет». Прости меня, Клара.

Терпеливо, словно с капризным ребенком:

— Я прощаю тебя, если ты так хочешь. Хоть и не знаю, за что.

— Это не то, не то, Клерхен! Устрой мне истерику, чтобы я опять мог посмеяться над тобой, зареви, наморщи распухший нос, как обиженная девочка, запусти в меня тарелкой, которая разобьется у самых моих ног, неумело ругайся, выговаривая некрасивые слова нежным , мелодичным голоском, гони меня ко всем чертям…

— Зачем?

— Не смей перебивать! Не смей смотреть так ласково, так жутко… Веди себя лучше так, чтобы все мои грехи и ошибки показались пустяком, не стоящим оправданий.

— Но это правда, Карл…

— Замолчи!!! И, когда я уже готов буду повернуться и уйти, не оглядываясь, прильни ко мне с последними, радостными всхлипами, обхвати мою голову мокрыми от слез ладонями, я отвернусь… но найди мои губы…

Клара наклонилась и Послушно поцеловала его. Карл глухо застонал, слепым щенком тычась в ее щеки, шею, плечи; подхватил свою Клерхен на руки и бережно опустил на кровать; торопливо расстегнул кофточку, приник лицом — жадно, беспомощно. И чуть ли не сразу отпрянул, с непередаваемой смесью ужаса, жалости, тоски, одиночества на взмокшем лице:

— Ты… ты больше не пахнешь, Клара.

Она сочувственно улыбалась.

 

Я не держу зла на Кар-ри-Ди, он всего лишь выполнил мою просьбу. Пожалуй, несмотря ни на что, я даже благодарен ему. У жителей Запределья своя логика, чем-то схожая с логикой мертвецов. И скоро я смогу понять их всех. Но прежде, чем это произойдет, я пойду на один из здешних великолепных лугов, где вперемешку цветут ромашки, астры и орхидеи, и наберу огромный букет — впервые: сорванные цветы всегда внушали мне отвращение. Потом я приду к тебе и протяну благоухающую охапку, и ты, лишенная собственного аромата, едва сможешь удержать ее обеими руками. И я скажу:

— Я люблю тебя, — и это будет правдой, нелепой, чудовищной, ненужной правдой.

— Наверное, она не станет для тебя неожиданностью. Сегодня я люблю тебя, Клара. Извини за банальность. Когда через пять дней, на шестой, я вернусь, встреть меня на почетном помосте. Я еще не решил, что именно сделаю; неважно: вокруг — глухие леса и глубокие реки с обрывистыми берегами.

Попрощайся с безумным беглецом Карлом, Клерхен. Когда я вернусь, мы будем жить вместе. Ведь мы не помешаем друг другу, не так ли? Я напишу твой портрет, а ты вышьешь мне дюжину рубашек.

Когда—нибудь, если захочешь, мы уйдем отсюда — дальше.

 

Город—макет: Луна-парк. Картонные, пестро раскрашенные коттеджи выстроились по окраинам, заслоняя ограду; мозаики площадей располагают к беспечности. Извне ивовые всплески пробираются в наш подстриженный рай, и в июне пластиковые павильоны засыпает тополиным пухом. Что поделаешь — стихия! Служители не успевают отстригать непослушные побеги, морока — отчищать белую дрянь с вельвета униформ, но все это — лишь мелкие помехи совершенству, скорее оттеняющие, нежели оскверняющие сияние гармонии.

Наш Город вырос заново уже в марте, весна в этом году наступила рано.

В теплых лужах тонут негативы с непроявившимися, смутно белеющими персонажами. Печальное зрелище…

Но солнце расставит все по своим местам. Я уверен в этом — я, Филлипп Долговязый, новый мэр города—макета, Луна-парка.

Ноябрь 1974 Март 1995


Обсуждение