Наталья Кислова. Часы с кукушкой

Я захожу в кафе. Все официанты этого кафе в чёрном. Чёрные смокинги. Чёрные туфли. Чёрные шляпы. Чёрные очки. Я заказываю две чашки кофе и ухожу. Кофе никто не принесёт. Потому что каждый день я прихожу в это кафе, заказываю две чашки кофе и ухожу. Чёрным официантам это надоело и кофе они не приносят. Но каждый день, когда я сажусь за столик у окна, один из них, с тростью и длинной клокастой бородой, крашеной в бурый цвет, подходит ко мне и спрашивает, что я желаю заказать. Я всегда желаю, чтобы мне принесли две чашки кофе. А официант всегда с тростью. И никто из чёрных официантов не подходит ко мне, чтобы принять заказ. Я не дожидаюсь заказа. У меня аллергия на шоколад, цитрусовые и кофе.

Иногда мне кажется, что я животное. Один раз я громко зарычал в музее. Пыльная старая женщина в нарядном фартучке сделала мне большие глаза и попросила не шуметь. Я сразу ушёл в парк, лёг на землю и рычал несколько часов с небольшими интервалами. После рычания у меня всегда садятся связки.

Я никогда не знал и не знаю сейчас — зачем я хожу в музеи, в парк. Зачем я катаюсь в метро. Зачем каждый день захожу в кафе, заказываю две чашки кофе и ухожу. Я не мучаюсь, пытаясь понять, зачем всё это я делаю. Я просто знаю, что не знаю зачем.

Несколько лет назад у меня был друг. Он попал в психиатрическую больницу и умер там через два месяца. Его звали Макс. Он был моим единственным другом. Макс сочинял музыку. И мучался, спрашивая себя, зачем он это делает. Макс всю свою жизнь пытался что-то понять. Он испытывал страх и удивление от всего происходящего. Каждый день. Каждую минуту. Макс умер. Я — нет.

Я люблю мужчин. Я не гомосексуалист, я просто люблю мужчин. Все женщины кажутся мне экспонатами большого музея. Их ценность в количестве и в том, что они всегда под стеклом. У Макса была женщина. Однажды мы встретились в кафе, в том, где я заказываю две чашки кофе. Макс сказал, что её зовут как-то. Я не помню. Через несколько минут она сказала, что не знала, что Макс общается с психами. И она ушла. Я её никогда больше не видел. Она всегда была с Максом, но я её больше не видел.

Макс иногда ночевал у меня. Он сочинял музыку в моей комнате. А я сидел за пишущей манишкой. Я работал в журнале, пока не умер Макс. Мне нравилось, когда Макс оставался у меня на ночь. Я иногда просто сидел и наблюдал за его руками. У Макса были очень подвижные пальцы. Каждый палец как гибкий человечек. Всего этих человечков было десять.
Макс пил много крепкого чая. И много курил. Я видел, что у Макса круги под глазами. Но я любил, когда он курил. Красиво курил Макс.

Я всегда понимал, что постоянное самокопание Макса и то, что он много курил, связаны. Это было чем-то одним. Тем, что мне было не очень понятно — желанием остаться здесь навсегда. А продуктом этого желания всегда была музыка.

Мне не по себе, когда мой столик в кафе у окна занят. Я захожу. На моём месте сидит молодой мужчина. Худой, с множеством серёг в ушах. Он рисует что-то в блокноте и пьёт кофе. У него подвижные пальцы. Я сажусь напротив. Официант с тростью подходит ко мне и говорит, что кофе пет. Я смотрю на чашку, из которой пьёт мужчина, и спрашиваю его, что у него в чашке. Мужчина снимает очки, вытягивает длинные ноги под столом и говорит, что в чашке чай. Я заказываю чашку чая и остаюсь сидеть напротив мужчины. Официант стоит рядом и смотрит то на меня, то на моего соседа. Потом поворачивается спиной и уходит, не опираясь на трость, а неся её перед собой, как какой-нибудь кларнет из золота.

Я вижу, что официанты переоделись. Они стали индейцами. Их лица раскрашены, скулы выдаются. Па головах белые перья, но вместо индейской одежды на иx фартучки, похожие на тот, что был на женщине в музее. Я не узнаю среди индейцев-официантов “моего”. Его борода оказалась ненастоящей.

Низкорослый индеец с тростью принёс мне чашку чая. Я смотрю на руки молодого мужчины. Он рисует. Потом он поднимает голову. Смотрит на меня. Он спрашивает меня, не гомосексуалист ли я. Я отвечаю, что я не гомосексуалист, a критик. У меня часто спрашивают, не гомосексуалист ли я, только потому, что я долго наблюдаю за лицами, руками и телодвижениями мужчин.

Мужчина говорит, что его зовут Макс. Мне кажется, что это галлюцинация. Ведь не может быть в этом мире столько людей с одинаковыми именами.

Я рассказываю ему о том, что он первый человек, с которым я разговариваю со дня смерти Макса. Я не считаю официантов, кондукторов, “полицейских” — они не в счёт. Они — просто декорация городов. Без них, наверное, нельзя, но сами по себе они ничего не значат.

Мужчина спрашивает, есть ли у меня семья. Я отвечаю, что нет. Только был друг, но он умер.

Официанты начали возню. Она началась из-за кофе, которого нет. Оказывается, есть ещё большие психи, чем я. Через два столика от нас сидит молодой человек и говорит, что он не уйдёт из кафе, пока не выпьет кофе. Ещё он говорит, что каждую пятницу пьёт здесь кофе. И не будет менять свои привычки только из-за того, что всё кофе выпил старый гомик у окна. Псих. А я и не такой уж старый. Я вообще молодой.

Мой сосед спрашивает, нравятся ли мне таблетки. Он достаёт из кармана пачку таблеток и вскрывает её. Белые кружки лежат на столе маленькой горкой. Индейцы затихают и поворачивают головы в нашу сторону. Я отворачиваюсь к окну. А когда снова поворачиваюсь, таблеток уже нет. Мой сосед закуривает. Он говорит, что это очищенная целлюлоза. В таблетках.

Я хочу рычать, поэтому выхожу из кафе. И вот тут-то и начинается самое интересное. Потому что я вдруг умираю.

* * *

Не помню, что со мной было раньше. Но ощущение такое, что всё это со мной уже было. Что я уже был здесь. И что когда-то, очень давно, знал этого человека. Знал и любил. Его звали Макс. И теперь его нет.

Макс был самым нормальным из всех нас, живущих в палате одиннадцать. Нас было пятеро без него, с ним шестеро, и все, кроме Макса, жили здесь больше года. Пятнадцатого июля в нашу палату повесили часы с кукушкой. Сегодня седьмое октября, вчера их забрали. А сегодня ночью Макс умер, утренняя смена обнаружила уже остывшее тело. Теперь в нашей палате стало одним человеком и одними часами меньше.

Когда нам впервые повесили часы и они впервые стали бить время, пять часов вечера, каждый из нас обратил на это внимание. Когда их вешали, все мы занимались своими делами, только Макс, самый нормальный из нас, наблюдал за рабочими и санитарами.

Целую ночь с пятнадцатого на шестнадцатое июля нас будили часы. Каждый час мы просыпались, и, не успев заснуть как следует, просыпались снова.

Утром Большой предложил пустить птице кровь. Макс сказал, что кукушка сделана из металла. Больной заулыбался и сказал, что знает это. Все знали, что он на самом деле не знал. Все знали, что Большой неумный. И все знали, что Макс дарит Большому разные небольшие вещи. В то утро, шестнадцатого июля, Макс подарил Большому маленькую модель “скорой помощи». Большой долго улыбался нам, а потом сел к себе на койку и раскурочил “скорую помощь».

Мы быстро привыкли к часам. Все, кроме Артиста. Артист мало с кем из нас разговаривал, только с самим собой. А часы ему мешали вести свои монодиалог. Поэтому Артист всегда закрывал уши руками, когда часы начинали бить.

Первого августа Новенький предложил насыпать кукушке на ночь корм. Новенький из нас самый старенький — он здесь год и четыре месяца. И пять дней. Eго зовут Новенький из-за того, что ему первому выдали новую пижаму. А все остальные так и ходят в старых. Новенький совсем плохой. Ночью он не спит, а днём постоянно зевает и дремлет иногда прямо над тарелкой в столовой. Из-за того, что он бродит ночью, его не очень-то любили. Он всем мешал спать, гремел дверью тумбочки, пел. Большой однажды его ударил, но Макс сказал, что Новенького нельзя трогать, иначе тот может умереть из-за слабости организма. Большой тогда отдал Новенькому свои простой карандаш. А на следующий день потихоньку забрал. Мы все это знали.

Никто не знал, что Новенький начал класть на ночь в часы еду для кукушки. Я увидел это первым. Ночью я захотел в туалет, и, вернувшись в палату, увидел Новенького, стоящего возле часов. А когда они начали бить, пища выехала из окошка на тонкой полоске железа. Новенький что-то просунул внутрь часов. Он очень быстро и ловко это сделал, потому что пища всего два раза сказала ку-ку. Два раза по два: куку — куку. Два часа.

Я рассказал Максу о том, что Новенький кормит пишу. Макс очень огорчится и сказал, что пища начнёт гнить и часы снимут. Никто не хотел, чтобы их снимали, даже Артист. Раньше они нам мешали, но сейчас никто и? нас не мог без них жить. Часы были нашей гордостью. Макс сказал, что дом, где есть часы — это уютный дом. Макс запретил Новенькому кормить кукушку. Он сказал, что шина железная и есть то, что Новенький ей кладёт, она всё равно не будет.

Больше всего я боялся Философа. Он очень умный. Не такой, как был Макс, но умнее нас. Философ всегда много читает. Здесь, в больнице, у него испортилось зрение оттого, что он читает при плохом освещении. А когда он пришёл, у него было стопроцентное зрение.

Самое плохое, что Философ не читает обычные книги. Он читает толстые и тёмные книги с непонятными названиями: “Магия индейцев майя”, “Руководство по изготовлению пантаклей Соломона”, “История культа Сатаны”. У Философа тяжёлый взгляд. Никто из нас не любит с ним разговаривать. А Макс однажды сказал: “И как это тебе всю эту муру разрешили сюда притащить? Что у них, мозгов нет?” Макс это сказал про книги Философа.

Никто не знал, что Новенький не послушал Макса и продолжал класть по ночам еду в часы. А пятнадцатого сентября часы остановились. Они пробили четыре раза в пять часов вечера, и птица так и осталась стоять с раскрытым ртом на железной палочке.

Большой тем вечером, пятнадцатого сентября, долгое время сидел на своей койке и глаза у него были мокрые, большие и очень красивые. Он смотрел на птичку, потом на Макса, потом снова на птичку. Думаю, что Большому было хуже всех оттого, что часы остановились. Он даже не пошёл на ужин. Первый раз за всё то время, которое Большой провёл в больнице, он не пошёл на ужин.

Утром шестнадцатого сентября пришли рабочие и почистили часы. Когда мы вернулись с прогулки, они громко тикали. Но оказалось, что птица больше не будет куковать. Испортится какой-то механизм, и, когда приходило время — часы били, дверца открывалась, но птица не выезжала.

Нам всем было очень грустно оттого, что птица не кукует. Даже Большой знал, что в этом виноват Новенький. Мы все это знали. Но Макс сказал нам, что когда-нибудь мы опять услышим птицу. И мы ждали.

А двадцатого сентября я увидел, как Новенький кладёт пищу в дырочку, когда дверь открывалась. И я подумал, что у нас, наверное, заберут часы, потому что чистить их так часто никто не станет.

Утром двадцать первого сентября на прогулке я подошёл к Новенькому и сказал ему, что, если он будет кормить птицу, часы у нас заберут. И тогда я увидел, что Новенький плачет. Он плакал беззвучно, но слёзы были. Он сказал, что кормит её, чтобы задобрить и чтобы она опять выезжала каждый час. Он не понимал, что она всего лишь железо, и от этого страдал сильнее всех, считая себя виноватым. Он верил, что она снова будет куковать.

Я не стал рассказывать Максу о том, что Новенький взялся за старое.

Двадцать пятого сентября я увидел, что Новенький и Философ сидят вместе на койке Новенького. И очень удивился. Философ что-то тихо говорил Новенькому, а тот иногда кивал и поглядывал то на свои руки, то на часы на стене. Философ никогда не садился на чужие койки, поэтому я рассказал об этом Максу.

Макс захотел поговорить с Новеньким, но тот шарахался от Макса и в палате и на прогулке.

Двадцать седьмого сентября, рано утром, я проснулся и увидел Новенького около часов. Он постоял на месте, а потом пошёл к своей тумбочке и что-то достал оттуда. Он сел ко мне спиной и начал что-то делать, низко наклонив голову. Когда я встал, он быстро спрятал то, что было у него в руках, под подушку.

Утром, во время обхода, под подушкой Новенького ничего не обнаружили. И я подумал, что то, что он прятал, никто не найдёт. Потому что Новенький хоть и глуп, но тот ещё конспиратор. Даже то, что он кормил птицу, заметил только я, да и только только оттого, что захотел в туалет. Новенький умел быть осторожным.

Двадцать восьмого сентября во время прогулки Новенький стрелял из рогатки по воробьям. Санитаров рядом не было. И рогатку они не видели. Мы слишком неопасны, чтобы около нас всегда были санитары. Остальные, я думаю, видели, что Новенький возится там с чем-то на асфальтовой дорожке, но ему никто не мешал. А когда Артист подошёл к нему, Новенький замахнулся на Артиста рогаткой, и тот быстрыми шагами ушёл. И при этом громко заговорил сам с собой. Артист никому ничего не рассказал, я тоже. Никто ничего не знал. Ни санитары, ни даже Макс.

Двадцать девятого сентября Новенький не пошёл на прогулку. Я видел, как он подошёл к Философу и сказал ему что-то на ухо. Все ушли на прогулку, а Новенький остался. Он лёг на койку и пролежал так до нашего прихода. И, думаю, всё время смотрел на часы.

Второго октября мы почувствовали очень неприятный залах. Первым его почувствовал Макс. Его койка была ближе остальных к часам. Макс нодошел к часам и стал их нюхать. Мы все это видели. Потому что тоже почувствовав запах. Макс сказал: “Чёрт, чего это они так воняют?“ И посмотрел на Новенького. А Новенький на Философа. А Философ на Макса.
А потом Макс всё понял. Он весь затрясся. Мы его таким никогда не видели. Он крикнул: “Придурки тупые, неужели вы совсем ничего не соображаете? Мозгов совсем нет, что ли?” Это Макс говорил Новенькому, а не всем нам. А может, ещё и Философу. Потом Макс взял двумя руками часы и сорвал их со стены. Он бросил их на пол и одной из шишечек, которая болталась на цени, стал долбить по дверце, из которой раньше появлялась птица. Потом он перевёл обе стрелки на двенадцать и часы стали бить. Дверца открылась, и Макс просунул туда два пальца. Он пытался вытащить что-то из часов, переворачивал их, ковырялся и снова бил по ним шишечкой. Мы ещё никогда не видели, чтобы Макс себя так вёл, и мы все стояли полукругом и смотрели, как Макс ломает часы. Стояли и смотрели, а воняло всё сильнее.

Потом Макс вскрикнул. Оказалось, что он проткнул себе палец чем-то до крови, там, внутри часов. Обо что-то острое. И вот после этого Макс достал-таки что-то из часов. Это оказался мёртвый воробей. Воробей, которого подбил Новенький из рогатки. Макс этого не знал, но я и Артист — знали. И Философ знал. Все знали, только Макс не знал. Но Макс был умнее всех нас и он понял. Он взял вонючего воробья в руку. А потом бросил его в Новенького. Новенький отскочил, как ошпаренный, от этого воробья. Мы все поняли, что Макс может убить Новенького.

Но Макс не убил никого. Он успокоился, сел на койку и долго смотрел на Новенького. А потом Макс спросил: “Зачем ты засунул его туда?»

И Новенький сказал очень внятно и членораздельно: “Я хотел совершить жертвоприношение птице, чтобы она снова стала к нам выходить.” Вот такую фразу сказал Новенький. Он так никогда не говорил. Он был глупым, почти как Большой, и все это знали. И Макс знал. Поэтому Макс удивлённо поднял брови и переспросил: “Че-го?»

Новенький не смог повторить такой сложной фразы. За него сказал Философ. И Макс опять всё понял. Он лёг на койку, отвернулся к стене и громко сказал: “Выкиньте эту падать вместе с панцирем.”

Падаль выкинул Артист. Он сказал, что панциря он не нашёл. Артист не понял, что Макс говорил о часах.

После этого Макс два дня не вставал со своей койки. Он так и лежал, отвернувшись к стене. Даже в туалет не выходил. Лично я не видел, чтобы он выходил в туалет. И в столовую он тоже не ходил. А потом пришла сестра и два санитара. И они перевели Макса в другую палату.

Вчера утром Макс вернулся. Он был очень бледным и худым. И глаза у него были грустные. Новенький подошёл к койке Макса и принёс ему часы. Оказалось, что Новенький прятал часы в тумбочке.

Макс улыбнулся Новенькому и сказал очень тихо: “И как их не нашли? Они же такие большие?» Он посмотрел на Новенького очень по-доброму, и Новенький ответил: “А я сказал, что выкинул их на помойку, когда мы гуляли. Они даже не стали искать их.” По-моему, это последняя связная фраза, которую сказал Новенький. Не знаю, может, и не последняя. А то, что сказал Макс, было точно его последней фразой: “Ну и дураки же вы.»

Макс умер от заражения крови. Он умер из-за часов, из-за дохлого воробья, из-за Новенького, из-за Философа, из-за меня, из-за всех нас.

Теперь пас пятеро. Новенький совсем плохой. Я думаю, что он тоже скоро умрёт. Если только нам не повесят новые часы с кукушкой…

* * *

Сегодня восьмое октября. Я сижу в кафе. Все официанты в красном. Красные жилеты. Красные перчатки. Красные очки… Рядом со мной сидит немытый человек в пиджаке. Под пиджаком голое тело. На груди шрамик. Он рассказывает о том, что только что вернулся из “психушки”. Я не могу расслабиться. Что-то в его словах меня настораживает…

— Так вот всё и описали. Когда привезли. Сразу же…Сестрёнка милая… Часы у меня были позолоченные и мундштук серебряный. Всё забрали. Мундштук пришлось через медсестру продать, чтобы хоть иногда курить. Часы мне не вернули. Я спросил: “Почему?” Так они сразу намекнули, что много вопросов здоровый человек задавать не будет. Что, может, я не долечился… Ну я и оставил им часы…

Человек говорил, не останавливаясь. И тут я понял, в чём дело. Понял, что мне было непонятно.

— Как Вы думаете, повесили бы в палату к не очень опасным пациентам часы с боем и кукушкой? — спросил я его. Он даже рот открыл.

— Да шиш бы они повесили, а не часы. Для них все “пациенты” — куски дерьма… Да и «БЕЗОПАСНОСТЬ»… К неопасным и то опасные захаживают… Смирительные рубашки не в моде… Есть ДУШ, например, Аминознновые ванночки… Нет, повесили бы их, часы эти, в ординаторской, или, на худой конец, в коридоре, поближе к сестринскому посту. Чтобы, если что, шею свернуть какому-нибудь дистрофику, которому цифирки на этих часах захочется поближе рассмотреть…

Он опять что-то говорит… Я подозвал красного официанта. Его борода съехала набок и он был уже пьян. Я заказал две чашки кофе и встал.

Знаете, — сказал я человеку в пиджаке, — я знал одну палату с зарешеченным окном, где висели настоящие часы с боем. Каждые полчаса они били, а каждый час из дверки появлялась кукушка и откуковывала время…

Он опять раскрыл рот. Уже с улицы через стекло я увидел, что он так и сидит с раскрытым ртом, вытянув на столе руки. И как будто что-то пытается вспомнить. Что-то очень важное…

Рисунки автора — в тексте и до стр. 39


Обсуждение