В Сиверской шел дождь. Он шел, конечно, и в Ленинграде. Но именно в Сиверской было бесповоротно ясно: дождь, осень. Мокли деревья. В комнате летнего пионерского лагеря, где размещалась киногруппа «Духова дня», было сыро. Шевчук страдал насморком. Он жалостливо, как все простуженные, моргал глазами. Взгляд его за стеклами очков казался беспомощным. Он сидел за столом с гитарой и тихо пел: «По дороге Смоленской дожди, дожди, дожди…» Снят был сотый кадр — по этому поводу и собрались вместе. А может быть, собрались по поводу дождя. Была та редкая минуточка, когда всем хорошо друг с другом, когда хороша сделанная работа, когда хорошо думается о завтра.
Потом вошел кто-то из группы и сказал: «Мужики, а что у вас там окно настежь — как бы не грабанули». Мы посмеялись. «Мужики, а вас, кажется, уже грабанули». Милиционер, которому спустя какое-то время Шевчук как пострадавший давал показания — украли его магнитофон и все кассеты, — смотрел свысока: «Не знаешь местного народа?!» Местный народ в лице мальчишек-подростков почтительно следовал за Шевчуком на расстоянии — вот все, что знал о местном народе рок-звезда. «Мне бы как-нибудь кассеты вернуть, я бы на чистые обменял», — попросил милиционера Шевчук задумчиво — пропали все его разработки, наметки, задумки — все, что писалось для работы. Страж порядка посмотрел на Шевчука, как на малое дитя.
Но если бы какое-то время спустя похитители могли заглянуть в окно (а они могли, незанавешенные окна далеко светились в ночи, и под ними часто шуршали ночами осторожные шаги: «Поклонники», — говорили, вот и вышло, что — поклонники), то, пожалуй, удивились бы реакции обворованного: Шевчук бешено пел, аккомпанируя себе на гитаре, импровизируя на ходу, отбивая ритм по чему придется — по деке гитары, столу, стаканам, консервным банкам… «Нет, нас не поставить к стенке», — так, по-моему, звучал рефрен этой странной, рожденной досадой от понесенной потери песни. И еще была «Ода куриной ножке» — шедевр в своем роде, просто «от фонаря», потому что на глаза попалась куриная ножка, пока ее еще не обглодал режиссер Сельянов, что он потом и сделал.
Думаю пение для Шевчука — что-то вроде антенны, которой он «снимает ток с небес», пропуская через себя такое напряжение, при котором любые земные раздражители, потери, разочарования просто сгорают, не оставляя даже горстки пепла. В самом деле, никак нельзя сказать, что Шевчук «исполняет песню» — он «врубается», он «заряжает», он «разрядился»… Этот жаргон и выражает по существу то, что происходит на концертах Шевчука. Видимо, это же его свойство привлекло к нему внимание постановщиков «Духова дня» — в момент душевных потрясений герой испытывает непреодолимое желание петь — причем трудно назвать пением то, что с ним творится, а потом происходит взрыв. Что-нибудь по близости взрывается. Предчувствует этот взрыв герой или сам его провоцирует — не суть. Важно это его свойство.
На роль Христофорова пробовались профессиональные актеры. На пробах им предлагалось, прислушиваясь к звуку самолета наверху, начинать ему вторить, доводя состояние до точки, за которой может последовать взрыв самолета, обрыв звука — может последовать все что угодно… Какое-то время Шевчук посмотрел доверчиво, поморгал, что-то услышал. В самом деле стал слушать. Слышать. Изнутри пошла вибрация. Потом из горла — звук. Который ввинчивался в пространство, стремясь настигнуть услышанное. Начала вибрировать рука, опирающаяся на стол. Он стал приподниматься, будто бы звук вытягивал его за собой. Не существовало ничего, кроме той точки, где голосом можно настигнуть. Что слышал, к чему так стремился, с чем готов был вмертвую схлестнуться? Думаю, в момент проб где-нибудь явно перегорали лампочки. А может быть, даже отключился на время ток. Хотя, на первый взгляд, большая роскошь — снимать рок-звезду и не дать ему рот открыть в картине. И вообще, за кадром остается то, что герой любит петь. Требовалась просто способность ТАК петь. И вообще для постановщиков важным было не то, что вот рок звезда, а что Шевчук ТАКОЙ человек.
Долго говорили: «Нет героя времени, нет героя времени». Такого не бывает. У каждого времени есть те люди, которые составляют его соль. Трудно поверить, что только глупость собирает тысячи на стадионах, тысячи, которые жаждут соединиться в едином порыве любви и восхищения перед человеком с гитарой. Что-то в этих людях с гитарой явно есть. Присущее именно нашему времени, коль скоро молятся на них в наше время, а не в другое. Можно сколько угодно восхищаться героями Тургенева, примерять на себя философию героев Достоевского, но это дела давно минувших лет. Можно, конечно, моделировать сегодняшнего героя, составляя его из кубиков желательных или особо привлекательных, это же относится и к антигерою, но истина на самом деле всегда заключена в реальности. Вот в чем закавыка. Есть у Шевчука то владение нервом, судорогой своего времени, та царственная свобода от любых условностей и догм своего времени, которая естественно выдвигает его в герои, сколько бы мы ни искали в нем несоответствий с нашим представлением о герое нашего времени.
Слава богу, уже в прошлом дискуссии с академиком Угловым и ужас перед биологичностью переживаний, вызываемых рок-музыкой. И все-таки для людей, как говорится, интеллигентных существует: вот классика — высоко, чисто, о душе; и вот сегодняшнее, тем более стадионное, — преходящее, временно, суета сует. Очень умные люди говорят, что никогда ТАКАЯ музыка не сравнится с подлинной музыкой стиха. Но, мне кажется, особенность Шевчука и заключается в том, что пение его — и есть МУЗЫКА СТИХА, ЕГО СТИХА. В сущности, Шевчук в первую очередь поэт, которому Бог дал возможность стихи свои петь, а время наделило это пение тем пугающим ритмом, который делает пение не благозвучным отдохновением души, а яростной схваткой с демонами ночи, пожирающими то «светлое» и «прекрасное», на что уповает робкий человек. Вы, наверное, обратили внимание, как любят черный цвет рок-певцы. Это не дань моде. Скорее, это подсознательное признание символики тех сил, которые правят сегодняшним миром.
«Я говорил с залом об одиночестве», — обронил как-то Шевчук. Это не кокетство, а существо его поэзии. Но мы хоть в одиночестве жаждем видеть что-то от восемнадцатого века — тонкое, изящное. Одиночество Шевчука — это одиночество человека перед им исковерканным миром, перед миром-калекой, давно уже переставшим откликаться на любую боль. Что остается человеку среди развалин идеалов, разрухи городов, разрывов бомб и осыпающихся, замолкающих без пения птиц лесов и полей? Ему остается соединить свой голос в крике с другими — в крике об одиночестве без надежды. Это если высоким «штилем» заговорить об идее действ, по поводу которых выпускаются циркуляры такого рода: «На совещании перед милицией была постановлена задача по обеспечению общественного порядка при проведении концертов. В этих целях горкому ВЛКСМ было поручено выделить 200 комсомольцев-дружинников… На охрану порядка УВД г. Уфы было задействовано необходимое количество сотрудников, в том числе и отряд особого назначения. Он находился в резерве на случай непредвиденных обстоятельств». Такие меры принимал политический отдел МВД Башкирской АССР, когда предполагались выступления Шевчука. Он приехал, кстати, в родной город сразу после уфимской катастрофы. Он выступал перед бастующими горняками Кузбасса, Донбасса. Которые сами его просили приехать — значит, какая-то безнадежная правда этого рок-певца бала им нужнее и ближе, чем прикрашенная разумность благорасположенных деятелей.
Я не хочу писать слово «Правда» — с большой буквы — по отношению к тому, что делает Шевчук. И вообще, не хочу говорить о социальности его текстов и действ. И думаю, не тем, что он дает яркие зарисовки окружающего нас кошмара, он интересен. Может быть, сквозь беспросветность одиночества человека перед лицом калеки-мира воочию сквозит то, что мы сегодня на всех углах невидимо пробуем начертать: «Вера» — в запредельность? в Бога? в торжество духа? Об этом, кстати, мне кажется, размышляют и постановщики «Духова дня». Там есть один эпизод, когда героя будто бы вынули из написанной для него — хотя очень непростой! — роли и оставили нас наедине с самим Шевчуком. В парижских метро, в одном из тех глухих его тупиков, где обретаются негритянские музыканты вперемежку с отребьем, звучат тамтамы. И в отклике Шевчука на этот дьявольский ритм, в стремлении раствориться в нем, каждой клеточкой, вожделеющей ужасом и восторгом, в бешеном его порыве — как лампа сквозь абажур — дрожит бесконечное одиночество души в мире плоти. Вот до таких красивых пассажей в размышлении о рок-музыканте можно дойти.
Что-то такое, что ни говорите, есть. Иначе почему, скажем, справляются из Nazareth`а о том, не очень ли пострадал Шевчук в случайной драке в той самой Сиверской, где шли тогда дожди и светились в ночи окна? Жарища, должно быть, если по Чехову, в этом Nazareth`e…
А закончить почему-то хочется такой историей. После окончания пединститута Шевчук преподавал историю в одной из сельских школ. Была зима. В квартире, где его поселили, было пусто и было много мышей. И вот он построил коридор из книг, и по нему мышки бежали прямо в стеклянную банку. Потом он взял банку и высыпал мышек в подпол, предварительно убедившись, что там достаточно припасов, чтобы маленькие узницы, коротавшие с ним жуть зимних вечеров, не пропали до весны.