Марина Кулакова. «Из вереницы траурных дат этот день, только этот день плачет…»

По ошибке, а может, нет,
Награждали сердцами птиц
Тех, кто помнит дорогу наверх
И стремится броситься вниз.
Алиса. Красное на черном

Саша Башлачев. Родился в Череповце. Учился в Свердловске. Окончил Уральский университет, факультет журналистики. Бывал во многих городах. Жил в Ленинграде. Живет в памяти и сердцах людей, которые его слышали, и в песнях, которые он оставил.

«На Второй мировой поэзии призван годным и рядовым” — из его автобиографии. Вторая мировая поэзия присвоила ему более высокое звание еще при жизни.

Первая, возможно, тоже удостоит. Посмертно.

На Второй мировой поэзии…

Мы познакомились зимой, в январе 1987. Я открыла дверь — пришел гость, единственный, долгожданный.

Он пришел без гитары (тогда не пел, не хотел, не собирался), в телогрейке и больших валенках — было морозно — свежий, разгоряченный — долго шел пешком, но казалось, что только что играл в снежки о мальчишками — такие сияющие, радостные и вопросительные глаза, словно игру прервали, а что же дальше…

Голос был знаком… Голос, который был необходим — для жизни, голос, в котором была растворена улыбка.

Длинный свободой коричневый свитер, длинные светлые пряди волос, славянские, мягкие черты… Внимание властно брали, забирали глаза.

— Что, не таким представляла?

— Да нет, мне рассказывали…

Но — что можно рассказать? Разве можно что-то рассказать…

Разве можно увидеть чужими глазами это вот, например, человеческое чудо?

Младенец — отрок — беспризорник — калека перехожий — скоморох — подросток из рок тусовки. И много больше, много больше.

Потом я не раз видела его — среди людей. Видела его в толпе… Он был не один, но — в одиночестве. В нем была отрешенность. Предрешенность, решенность, Она же — отреченность, предреченность, обреченность. Изреченность.

Он понял бы этот ряд мгновенно, как и понимал всегда. Он слышал — корни, и мыслил — корнями, и очень радовался, когда другие это понимали. Чувство языка у него было абсолютное.

Толпа стекалась от метро и окружала ДК. Горбунова: московская рок лаборатория чествовала лауреатов очередного фестиваля. Я увидела Сашу еще по дороге от метро и …не решилась окликнуть его, пораженная этим иным ликом, иным его состоянием, новой степенью боли. Это была наша вторая встреча. Я откладывала момент разговора, зная, что на концерте, или раньше, или позже — все равно увижу его.

Так и случилось. У дверей ДК они с Артемом Троицким вышли мне навстречу, большой — Артем и маленький — Саша… Их связывала особая дружба, которая во многом определялась нежной заботой Артема, настоящим глубоким участием. И в этой скрытой нежности тоже была тревога, особенно заметная сейчас.

Именно тогда, в тот час, после приветствий и зазываний в гости я впервые услышала от Сашки это страшное, выношенное и произнесенное, но еще с надеждой на ответ: «Зачем..» В глазах было страшное напряжение. Он ждал ответа. Я ответа не знала.

Когда он был в центре внимания — во время домашних концертов и перекуров — это напряжение исходило веселостью и лукавством. Он забавлял и  забавлялся — мелочами, дудел в папироску, пел по-английски с чудовищным произношением, шутил, смеялся.

Но когда звучали первые аккорды, его аккорды, и все усаживались вокруг и затихали, он медленно обводил глазами всех присутствующих, глядя в глаза — каждому, бросая аккорд — каждому, сзывая — всех.

Звучал ритм, звенели колокольчики — а он звал, звал — безмолвно, пока — безмолвно — звал — услышать! — соединял — физически — всех с собой — пока не наступал момент, когда нельзя уже было быть и жить — отдельно, когда нельзя было отвести глаз и пошевелиться.

Ведь самым главным для него было — чтоб услышали. Самым страшным было — что не слышат. Слушают — и не слышат. Самым страшным, самым больным, самым тяжелым было это. Ведь слова его, его каждое Слово — было плодом жизни, и он бросал их — не на ветер, а если и на ветер, то лишь на «хмельной ветер верной любви… Тут дело не ново — словить это Слово. Ты снова, и снова, и снова — лови!».

Он очень хотел, чтоб его понимали.

Кем он считал себя? Это очень сложный вопрос. Он был блистательно умен, глубоко образован. Образование высшее: факультет журналистики. Прекрасно зная и чувствуя язык, проникая в его потаенные глубины, извлекая и приближая к нам богатства фольклора, он предпочитал говорить на слэнге. И жить — нигде. Просто — в России.

«Я с детских лет не умею стоять в строю», — говорил он. «Психически здоров. Отвык и пить, и есть. Спасибо. Башлачев, Палата №6.» Эта автохарактеристика и автобиография настолько же тонка и хороша как шутка, настолько и серьезная. Традиция как-никак. А вот весело — о вечном — это его, башлачевское. Весело… насколько возможно.

Но среди его немногих лирических самоопределений есть формулировка, достойная отдельного большого разговора.

На Второй мировой поэзии
Призван годным и рядовым.

Вторая мировая поэзии… Вторая. Рядом с официальной, с завалами никому не нужной печатной продукции.

Вторая мировая — снова и снова поднимающаяся, идущая к людям, сжимающая в руках гитару, рвущая сердца и гитарные струны. Вторая мировая поэзия — неизученная, неизданная, неведомая мыслим, а для многих – единственная.

Ее призыв — добровольный штрафбат. Люди, принимающие на себя вину — за все. Им дана Высшая мера любви. Их имена известны… становятся потом. Это люди, носящие в себе невыносимое. А долго ли можно носить невыносимое?’

17 февраля 1988 года Саши Башлачева не стало. Ему было 27, и он ушел сам. Для многих знавших его это было страшной неожиданностью и загадкой. Зачем? Почему? Сколько изумленных вопросов сквозь слезы…

Странно было это слышать. Странно слышать — от людей, которые «знали», видели его, разговаривали с ним — и самое главное — слушали его, слушали его песни. Что же они слышали?

Его знали веселым, озорным, забавным, беспечным и бесшабашным. Иногда он выглядел совсем ребенком. Любил развлечения, игры, на все неожиданное, неизвестное смотрел восторженными глазами, все время ожидая чего-то еще. «Здоровски!» — говорил он.

Но те, кто знал его ближе, те не раз видели в тех же лучащихся глазах страшное, невыносимое напряжение.

Он не вписывался ни в какое общество, хотя многие «держали его за своего», и знакомых, друзей—приятелей было у него очень много. Многих вводили в заблуждение его лукавая улыбка, сияющие глаза и детские вопросы.

Его лики и личины — на выбор! — чаще оказывались ближе и понятнее окружающим, чем то, что так отчаянно и страшно открывалось, так рвалось наружу в его песнях… «Да наши песни — нам ли выбирать? Сбылось насквозь»

”Я — боль яблока»

Пока пою, пека дышу, любви меняю кольца,
я на груда своей ношу три звонких колокольца.

«Рокер» с колокольчиками»… Светлый отрок в кепочке, Лель беспризорник, бродяга эпохи… Какой эпохи?

Сколько лет лошади не кованы,
Ни одно колесо не мазано.
Плетки нет. Седла разворованы.
И давно все узлы развязаны…
Век жуем матюги с молитвами.
Век живем. Хоть шары нам выколи.
Спим да пьем сутками да литрами.
Не поем. Петь уже отвыкли мы.

Набор архаизмов вряд ли тронул бы наше сознание, если бы не «жег глагол», если бы не вложена была великая энергия боли, если бы не слышать — КАК он это пел.

Что ж теперь ходим круг да около
На своем поле, как подпольщики?
Коли нам не отлили колокол,
Значит, здесь время колокольчиков…
Загремим, засвистим, защелкаем.
Проберет да костей, до кончиков.
Эй, братва? Чуете печенками
Грозный смех русских колокольчиков?

Какая это эпоха? А это?

Как сидит Егор в светлом тереме,
В светлом тереме с занавесками,
С яркой люстрою электрической,
На скамеечке, шитой серебром,
Крытой войлоком,
Рядом с печкою белой каменной,
Важно жмурится, ловит жар рукой.
На печи — его рвань-фуфаечка,
Приспособилась да приладилась
Дрань-ушаночка, да и пристроились
Две портяночки в светлом тереме
С занавесочками.

А это какая эпоха?

Этот город скользит и меняет названия.
Этот адрес давно кто-то тщательно стер.
Этой улицы нет, а на ней нету знания,
Где всю ночь правит бал Абсолютный Вахтер…
Лакированный спрут, он приветлив и смазан,
И сегодняшний бал он устроил для вас.
Пожилой патефон, подчиняясь приказу,
Забирает иглой ностальгический вальс.
Бал на все времена! Ах, как сентиментально…
Па-паук-ржавый крест спит в золе наших звезд,
И мелодия вальса так документальна.
Как обычный арест, как банальный донос.
Как бесплатные танцы на каждом допросе,
Как татарин на вышке, рванувший затвор.
Абсолютный Вахтер — и Адольф, и Иосиф,
Дюссельдорфский мясник да пскопской живодер.
Полосатые ритмы с синкопой на пропуске,
Блюзы газовых камер и свинги облав.
Тихий плач толстой куклы, разбитой при обыске
Бесконечная пауза выжженных глав.

Это наша эпоха. Наша. В полный рост. Со всеми обоими корнями и истоками. Это зрение сегодняшнего дня, напряженное, сегодняшнее зрение.

Он писал баллады и плачи, пески-стоны и песни-утешения. И во всем этом было удивительное чувство России. Всей России. Всей сразу. Сo всеми ее городами и деревнями, с Егоркой и Ванюшей, со всеми ее дикими, чудовищными противоречиями и невыносимой болью-любовью, с мучительными свидетельствами «нашей редкой силы сердечной да дури нашей злой, заповедной».

От стона: «Да неужели не умеем мы по-доброму?» — до великой веры в бессмертное зерно добра.

Саша производил впечатление человека, которому самое большое знание и понимание дано изначально, с рождения, и дальнейшее образование не играло особой роли в его жизни. То, что он умел, то, что он нес в себе — образованием не дается.

Нить — как волос, жизнь — как колос.
Размолотит колос в дух и прах один цепной удар.
Да, я все знаю, дай мне голос,
И я любой удар приму как твой великий дар.
Тот, кто рубит сам дорогу,
Не кузнец, не плотник и да все одно — поэт.
Тот, кто любит, да не к сроку,
Тот, кто исповедует, да сам того не ведает.

У него были так называемые смешные песни, он сам их так называл. Хотя прекрасно понимал, что песни эти не то, чтобы не смешны… нет, часто слушатели веселились от души. Но эти песни не имеют ничего общего с обычным песенным юмором, юмором эстрады. Да и с юмором друзей рокеров, обозначаемым понятным им словом стеб — общего мало.

Любой его песенный сюжет, любая его баллада — это психологическая драма. Такая песенная драматургия, как его «Грибоедовский вальс», «Ванюша», «Егоркина былина», «Песня о Родине» и многое другое вообще не имеет аналогов по уровню психологического раскрытия и исполнения. Примечательно кончается «Рождественская песенка»:

То-то будет хорошо,
Смеху будет много,
Спите, дети, я пошел.
Скатертью тревога.

Еще примечательнее начинаются «Похороны шута»:

Смотрите — еловые лапы грызут мои руки…
Горячей смолой заливает рубашку свеча.
Средь шумного бала шуты умирают от скуки
Под хохот придворных лакеев и вздох палача.

Он многим казался — и был — веселым, радостным. Естественным. Как яблоко. И все же:

Без трех минут — бал восковых фигур. Без четверти смерть
С семи драных шкур — шерсти клок.
Как хочется жить… Не меньше, чем петь.
Свяжи мою нить в узелок.
Холодный апрель. Горячие сны.
И вирусы новых нот в крови.
И каждая цель ближайшей войны
Смеется и ждет любви.

Можно ли очертить, обозначить в нескольких словах понятие, которое издавна считалось неопределяемым? Cудите сами:

Любовь — режиссер с удивленным отцом,
Снимающий фильмы с печальным концом.
А нам все равно так хотелось смотреть на экран.
Любовь — это снег и глухая стена.
Любовь — это несколько капель вина.
Любовь — это солнце, которое видит закат.
Любовь — это я, это твой Неизвестный солдат.

Хорошо зная, что песни его тревожат, будоражат, потрясают людей, Саша знал и понимал их целительную силу.

Всё, что он делал, было проникнуто великой любовью и состраданием, и сердечной силой возводилось в высокую степень утешения.

«Все будет хорошо… Всем сестрам — по любви»…»

«Сестрам», тайне и величию женского сердца посвящены многие его песни. Сестра для него не просто слово, и не просто степень великого родства. Сестра — сущность, тождественная самой истине.

Дочь, сестра, вдова — это судьба красоты, истины и добра, — реальная жизнь, воплощение и трагедия. Осознание этой трагедии и единственной силы, которая вечно противостоит ей, заставляет еще и еще слушать «Вечный пост».

Завяжи мой влас песней по ветру,
Положи ей властью на имена.
Я пойду смотреть, как твою сестру
Кроют сваты в темную, в три бревна.
Как венчают в сраме, приняв пинком.
Синяком суди да ряди в ремни!
Но сегодня вечером я тайком
Отнесу ей сердце, летящее с яблони.
Пусть возьмет на зуб, да не в квас, а в кровь.
Коротки причастия на Руси.
Не суди ты нас, а на Руси любовь
Испокон сродни всякой ереси…
Но серпы в ребре да серебро в ведре,
Я узрел не зря. Я — боль яблока.
Господи, видишь на заре
Дочь твоя ведет к роднику быка.
Молнию замолви, благослови —
Кто бы нас не пас, худом ли, добром
Вечный пост! Умойся в моей любви,
Небо с общину. Все небо с общину.
Мы празднуем первый гром.

«По Руси, по матушке — Вечный пост…» Лирика «Вечного поста» — а так называется весь последний песенный альбом Саши Башлачева — изумительна по своему языку.

«..И дар русской речи сберечь!» — эти горячие слова одной из самых горячих, мучительных и светлых его песен заключали в себе смысл его жизни. Невозможно охватить разумом то, что он сделал. Но если попытаться определить это одним словом, то — он «расколдовал» русский фольклор. Разбудил его, как спящую красавицу. Повернул и заставил новыми гранями сверкнуть и засиять потускневшие от времени и неупотребления драгоценные слова и смыслы. Сомкнул, связал неразрывно эти богатства с общеславянской христианской и мировой культурой.

Как искали искры в сыром бору.
Как писали вилами на Роду.
Пусть пребудет всякому по нутру
Да воздастся каждому по стыду.

Поистине — он был хранителем не буквы, а Духа высшего закона. Буквой он повелевал — по праву поэта. Магия языка и дар свободы — это единственное, что он имел, но это бесценно.

Воля уготована всем, кому вольготно.
Мне с моею милой рай на шабаше,
У меня есть все, что душе угодно,
Но это только то, что угодно душе.

Блестящий ум не может понять и вынести только одного — невостребованности. Но душа всегда находит выход.

Не верьте концу, но не ждите иного расклада,
А что там было в пути — эти женщины, метры, рубли —
Неважно, когда семь кругов беспокойного лада
Позволят идти наконец не касаясь земли.

Семь кругов Лада… Снова — Любовь — заслоняет пропасть, подхватывает, успевает «облечь в облака…». И снова — звучит, звучит, звучит голос:

Не плачь, не жалей… Кого нам жалеть?
Ведь ты, как и я — сирота.
Ну, что ты? Смелей! Нам нужно лететь…
А ну от винта!
Все от винта!

«Пусть верит перу жизнь как истина в черновике…»

Его было слушать нелегко. Начинало болеть сердце. «Такое ощущение, что ты стоишь, на тебя электричка едет, а уходить не хочется,» — сказано однажды о его песнях.

Отпусти мне грехи! Я не помню молитв.
Если хочешь — стихами, грехи замолю,
Но объясни — я люблю оттого, что болит,
Или это болит оттого, что люблю?

Его нелегко было слушать. А ему — невозможно смириться со страшной «мельницей» нашей общей судьбы. С тем, что «музыкант по-прежнему слеп, а снайпер все также глух». С горьким сознанием того, что «я никогда не смогу найти все то, что, наверное, можно легко украсть».

Чудовищная действительность, чудовищная реальность, в которой он жил, которую он выдел («Мы строили замок, а выстроили сортир. Ошибка в проекте, но нам, как всегда, видней.»), судьба Ванюши и душа Егорки, «понапрасну вся прокопченная, нараспашку вся заключенная», беспощадная мельница и общая Великая печь — все это вызвало безмерную боль — до крика, а порой до немоты.

Но —

Трудно в пути. То там, то тут подлец заноет,
Мол, пыль да туман… Сплошной бурьян и нет конца.
Но все впереди. На белом свете есть такое,
Что никогда не снилось нашим подлецам.

Есть немало такого на свете. Он утверждал это каждым своим дыханием.

Все яснее проступали трагические законы бытия. Из их глубин вырастали грандиозные тени-призраки: Часовой всех времен и Абсолютный вахтер. Но и они не могли объяснить тайну любви и боли. Горячий штык, приподнимающий веки — лишь еще одна возможность прозреть. Страшно? «Страшно… А ты гляди смелей, гляди да веселей… Все будет хорошо.»

«Ты меня не щади, срежь ударом копья…» «Да я готов на любую дыбу…»

Я все знаю. Дай мне голос,
И я любой удар приму как твой великий дар.

Это цена.

И вот однажды боль перестает вдруг существовать отдельно и теряет собственный смысл. Все это было — было нужно для того, чтобы «выстоять и стать с любовью на равных, и дар русской речи сберечь…»

И голос, который рвался раньше в безмерном напряжении, в ощущении пределов и несвободы вдруг начинает звучать спокойно, так спокойно…

Я знаю, зачем иду по земле.
Мне будет легко улетать.

Освобождение приходит в слове и любви, в той минуте-вечности, когда «губы огнем лижет магия языка».

А прикажешь языком молоть — шлю,
Молю о том, что все в твоих ручьях.
Пусть будет — так, как я люблю.

Альбом «Вечный пост», последний альбом, в сравнении с более ранними записями поражает покоем и светом. В нем наиболее отчетливо и чисто звучит литургия Саши Башлачева. Литургия, не имеющая ничего общего с ортодоксальной религиозностью, но покоряющая и убеждающая светом истинной духовной высоты, знания и сострадания.

Засучи мне, Господи рукава.
Подари мне посох на верный путь.

Это — выношенное, выстраданное, обретенное.

«Имя имен» можно слушать и перечитывать бесконечно, постигая в той степени, в какой постигается бесконечность.

«Короткую жизнь — семь кругов беспокойного лада поэты идут и уходят от нас. на восьмой.» «Не плачьте, когда семь кругов беспокойного лада…»

Все завещано. Путь пройден. Тем, у кого он не пройден, данный им путь, страшно думать о том, что это значит. Страшно думать о том, что он, этот путь, может быть пройден так быстро.

Невозможно поверить в это. Мне тоже застилают глаза слезы. Но я повторяю его слова: «Поэты идут до конца, и не смейте кричать им «не надо»…»

Он хорошо знал цену пройденному пути и своим песням. Это цена жизни. Все это отдано — нам.


Обсуждение