Элли (Питер)

ПРОИСШЕСТВИЕ БЛИЗ НЬЮ-ЭТОЙ

Айл не любила телефонным звонков. Они всегда раздавались невовремя — когда она нежилась в ванной, занималась своими цветами или готовила ужин. Поэтому она всегда предоставляла возможность подойти к телефону многочисленным родственникам, населявшим небольшой, но уютный двухэтажный дом в получасе езды от Нью-Этой. Но сегодня у неё не было выбора, потому что с утра на водяном календаре выпал выходной и все родственники уехали в гости к своим друзьям в Нью-Ту, а аппарат на ночном столике дребезжал не переставая.

Айл знала, что это звонит Миллхэвен.

Миллхэвен не любил цветы, и это был, пожалуй, единственный его недостаток. Но очень значимый, потому что Айл не представляла свою жизнь без цветов, а Миллхэвен не представлял, как можно делить пространство своей комнаты с этими зелёными монстрами, один вид которых внушал ему страх. Поэтому Айл и Миллхэвен не могли пожениться, хотя давно любили друг друга.

А ещё они не могли пожениться из-за Рыбы-Молота, которая жила в бассейне около дома Миллхэвена. Она была очень старой и мудрой, и считала, что жизнь состоит из одних неприятностей. В чём-то, конечно, она была права…

Итак, Айл всё же подняла трубку.

И услышала голос Миллхэвена.

Но говорить, ей помешала неслышно вошедшая в дом Египетская Кошка Прима. Она была давней подругой Айл и знала всё, касающееся мышей, собак и нарядов. И на этот раз она пришла посоветоваться насчёт того, какой цвет шкурки моден в этом сезоне, и какую длину подшёрстка лучше оставить, чтобы не замёрзнуть, купаясь в бассейне.

Египетская Кошка Прима не любила Миллхэвена. Она считала, что человек, не знающий, чем «Ревлон» отличается от «Шанель», не достоин руки её подруги. И ещё она хотела попробовать, какова на вкус Рыба-Молот, когда её подадут на стол тушёной в белом вине, с апельсинами и кориандром. А Миллхэвен терпеть не мог рыбу в любом виде, от кориандра же его просто тошнило.

Поэтому Айл, приветствовав Миллхэвена, попросила его перезвонить попозже.

Миллхэвен согласился.

Он был незлопамятен, и, великодушно забыв, как Египетская Кошка Прима хотела выцарапать ему глаза, передал ей привет.

Привет, пробежав по телефонному проводу дома, где жил Миллхэвен, ушёл в землю, чтобы продолжить свой путь по кабелю, но, встретив в середине пути крота по имени Рэй Вэлл, остановился поболтать.

Айл и Египетская Кошка Прима стали ждать привета. Египетская Кошка Прима облизнулась и сказала, что, если привет будет вкусным, то она готова простить Миллхэвена и даже поймать ему на ужин пару дюжин отменных мышей.

В этот момент мимо пробегала одна отменная мышь. Услышав обещание Египетской Кошки Примы, она до смерти перепугалась.

Её холодный труп через пятнадцать минут нашли другие отменные мыши, и тоже перепугались, но, к счастью, не до смерти. Собрав совет, они решительно поставили вопрос — доколе? Доколе отменные мыши, словно какие-нибудь полёвки, будут дрожать за свою жизнь? Доколе одно лишь имя Египетской Кошки Примы будет служить пугалом для подрастающего поколения?

И совет отменных мышей постановил -найти виновника безвременной гибели одной из своих подруг и жестоко его наказать.

Следствие поручили вести молодому, да раннему отменному мышу Литл Бэрри. Ради этого ему даже вручили во временное пользование — до окончания следствия — прибор, изобретённый величайшим из отменных мышей Дугом Слонимски, и ознаменовавший своим появлением целую эпоху в жизни оных мышей. Прибор назывался Антимышеловка, и эффект его действия был прямо противоположен обычной мышеловке, то есть если в обычную мышеловку мышь попадала и не могла оттуда выбраться, то в Антимышеловку мышь попасть не могла. За это гениальное изобретение Слонимски был жестоко растерзан сразу тремя голодными котами, и его светлое имя навсегда осталось в памяти мышиного рода.
Правда, прибор был настолько велик и тяжёл (разумеется, для мышей), что следом за Литл Бэрри теперь были вынуждены ходить аж три самые сильные отменные мыши — для транспортировки, установки и, буде такая надобность, использования Антимышеловки.

Но, несмотря на такую сильную подготовку, следствие сразу же зашло не куда—нибудь, а в тупик.

Что бы не говорили впоследствии о Литл Бэрри, дураком он не был. А поэтому сразу понял, что к загадочной гибели одной из отменных мышей имеет прямое отношение Египетская Кошка Прима.

Но, поскольку великолепная отменная мышь не была и когтем тронута, более того — на её несчастном теле ну никак не просматривались следы насилия, то причина смерти оставалась неясной.

Литл Бэрри чуть не сломал себе голову, пока, наконец, не обнаружил одну странную деталь: уже в десятый раз осматривая место происшествия, он заметил следы от высохшей лужицы помещавшейся именно там, где лежал хвост погибшей мыши.

Применив дедуктивный метод в сочетании с индуктивным, вспомнив начала высшей математики и ядерной физики, исследовав химический состав воздуха над испарившейся жидкостью, он пришёл к парадоксальному, но единственно возможному выводу, который уже известен нашим читателям.

И теперь перед пытливым мышем встал ещё один вопрос.

Что же могло так напугать не полёвку, а отменную мышь?

Совершив подвиг храбрости, Литл Бэрри высунулся из дырки в стене и увидел Египетскую Кошку Приму, которая вместе с Айл рассматривала новые журналы мод.

Он прислушался к их разговору, и очень скоро понял, что причиной всему был привет, переданный от Миллхэвена Египетской Кошке Приме и до сих пор не полученный адресатом.

Дело в том, что крот по имени Рэй Вэлл, оказывается, прекрасно знал Рыбу—Молот, живущую в бассейне около дома Миллхэвена, и частенько выходил из-под земли, чтобы посидеть на краю бассейна и поболтать о жизни, о еде и о ценах на контактные линзы.

Все приветы Миллхэвена тоже знали Рыбу-Молот. Поэтому, найдя общих знакомых, привет Миллхэвена Египетской Кошке Приме и крот по имени Рэй Вэлл окончательно почувствовали себя старыми друзьями и совершенно забыли о времени, которого прошло уже без малого час.

Тем временем Литл Бэрри, всерьёз озабоченный сохранением рода отменных мышей, обследовал телефонный кабель, по которому должен был идти так много значащий привет.
И, естественно, нашёл — и привет, и крота. Увидев, какой красивый, горячий и искренний привет передал Миллхэвен Египетской Кошке Приме, он чуть не застонал от огорчения.
Оставался только один выход — не дать привету дойти до дома Айл.

За какие-то несколько минут были мобилизованы огромные армии мышей, которые стройными рядами с разных сторон стали надвигаться на кабель, и наконец, потеряв многих своих собратьев и сосестёр , перегрызли его.

И привет навсегда остался под землёй Но он не огорчался по этому поводу, потому что они с кротом по имени Рэй Вэлл успели стать очень хорошими друзьями, и поселились вместе где-то посередине между домами Миллхэвена и Айл.

Айл же с Египетской Кошкой Примой успели обсудить практически все новости из мира высокой моды, а также достоинства и недостатки мужчин обоих видов млекопитающих — кошачьего и человечьего (к слову сказать, в той области, которую затрагивали в своём разговоре наши дамы, разница оказалась настолько незначительной, что о ней не стоит и упоминать). И когда Египетская Кошка Прима уже хотела уходить, изменив своё мнение о Миллхэвене с плохого на очень плохое, раздался стук в дверь.

Конечно же, это был Миллхэвен.

Он уже неоднократно набирал на своём телефоне номер Айл, но в ответ слышал лишь короткие гудки, и, наконец, решил прийти сам.

Египетская Кошка Прима тут же хотела выцарапать ему глаза, но Айл заступилась за Миллхэвена, сказав, что привет мог потеряться по дороге, и рассказав историю о том, как однажды у тигрёнка пропали полоски.

Проблемы родственника так растрогали Египетскую Кошку Приму, что она чуть не разрыдалась, и, чтобы её утешить, Миллхэвен подарил ей ещё один привет — ещё красивее, горячее и искреннее.

Этот привет так понравился Египетской Кошке Приме, что она сразу успокоилась и даже решила поймать Миллхэвену на ужин пару дюжин отменных мышей.

И когда Миллхэвен признался, что не ест мышей, она не обиделась, и тоже решила больше не есть отменных мышей, а только полёвок.

Потом, захватив привет, она пошла домой красить хвост зелёной краской от Л’Ореаль.

А Миллхэвен с Айл, взявшись за руки, сели на диван. Им так много нужно было сказать друг другу…

4—5 апреля 1997

 

ЧЕРНЫЕ КРЫЛЬЯ АНГЕЛА

В большом городе? сентябрьской ночью — тревожный запах осени и листопад.

За прикрытым легкой занавеской стеклом кажется — идет дождь. Шуршат усталые листья за неуютным стеклом. Но ни одной капли не падает на пустынные тротуары, на плоские крыши и на протянутую в пустоту ладонь Мэгги.

Мэгги… Маргарита, Марго, Маргарет… Мэгги.

Есть в этом варианте имени что-то от вестернов, от ранчо и прерий, от изящным мустангов и улыбки Клинта Иствуда.

От раскаленный прерий… Лето было жарким, совсем даже непитерским летом, и, вопреки обыкновению, не радовало деловых горожан и прелестных горожанок затяжными мелкими дождиками. Улицы не вспыхивали разноцветьем зонтов, пыль стояла столбом, только раздразненная утренними поливальными машинами.

Осень наступила незаметно…

В большом городе сентябрьской ночью — северный ветер, разбивающий свои крылья о протянутую в пустоту ладонь.

Мэгги закрывает окно, Мэгги ставит на плиту чайник.

Мэгги зябко кутается в пушистый серый платок.

Мэгги пытается закурить очередную сигарету, но вовремя спохватывается и тушит ее о стекло.

И снова — голос, неземной, предупреждающий, напоминающий, манящий обещанием абсолютной свободы…

— Я все отдала, все! — кричит Мэгги.

Звук, отраженный четырьмя стенами, кажется еще громче. Запоздалое воспоминание о спящих соседях загоняет под кожу с десяток иголок, и простейшей медитацией — несколько глубоких — до боли в груди — вздохов — удается на время успокоить внезапно не выдержавшие нервы.

Взмах руки — сигарета летит в угол и успокаивается там между покрытыми пылью пустыми бутылками.

Кипяток обжигает губы, язык и небо, но Мэгги с ожесточением глотает его.

Скорей бы конец…

Звонок в дверь или ей это только кажется?…

— Привет. Не ждала?

— Честно говоря, нет. Но — рада. Проходи.

Лампочка в полутемном коридоре высвечивает знакомый профиль хищной птицы, встрепанные волосы, тонкие губы…

Мэгги с трудом отводит взгляд.

— Проходил мимо, думаю — а не навестить ли мне сестренку Мэгги? — старательный поцелуй в щеку. — Ты совсем не изменилась.

— А ты с каких пор гуляешь по ночам?

Пронзительный взгляд и усмешка.

— Ну вот, сразу в штыки… — лениво, нарочно растягивая слова, — что ж я, считаешь, должен всю жизнь сидеть дома и не высовываться?

Мэгги пожимает плечами.

— Чая у меня нет, угощений тоже, так что придется обойтись у мной бес едой.

— О кей.

Как хорошо, как легко — сразу, как будто перед тобой не чужой человек, случайно зашедший в гости, а кто-то настолько родной, что перед ним даже неласковые глаза затравленного зверька прятать грех. Мэгги исподтишка присматривается -легкая небритость, потертая джинсовая рубашка, из-под воротника выглядывают потемневшая от времени цепочка и кожаный шнурок; крестик и что-то сильно эзотерическое. Забавный коктейль…

А он тоже совсем не изменился. Столько времени прошло…

— Сколько мы с тобой не виделись? Год? Больше?

— Да, считай, уже почти два, — вальяжно развалясь на диване. — Ну и как ты тут жила? Без меня? Только попробуй скажи, что хорошо.

Обжигающее желание ударить, уколоть, сделать больно…

— Замечательно.

— Что-то непохоже. Все рисуешь иконы? Пики святым, похожие на сушеные яблоки? Священные Писания в обратной перспективе? Ребра распятого Христа?

— Не богохульствуй. Это действительно святое.

— Ну-ну, еще прибавь: «тебе не понять»…

Мэгги срывается на крик:

— Зачем ты пришел? Если снова издеваться, так я тебя не звала!

Кричит — и пугается: уйдет, и снова — одна со своими собственными призраками…Но смотрит во внезапно сузившиеся, позеленевшие глаза, и переводит дух, понимает — теперь — не уйдет.

Встает с кровати, подходит, встряхивает за плечи:

— Да что с тобой?

 

Знакомство состоялось обычно и даже банально — на дне рождения одной из сокурсниц Мэгги по Академии Художеств, куда набежала, по традиции общажных вечеринок, куча разного народа, в том числе и те, кто к виновнице торжества имел весьма приблизительное отношение. Когда наутро, с раскалывающейся после вчерашних неумеренных возлияний головой, Мэгги тащилась открывать дверь, то даже на мысленные проклятия незваному гостю сил уже не было.

Впрочем, относительный порядок был наведен быстро, и, хотя полностью снять похмельный синдром не удалось, все же день прошел намного удачнее, чем предполагалось вначале. Как и последующие несколько месяцев, разбавленных периодическими набегами на Мэггину кудрявую головку со стороны странных личностей во главе с ее новым другом.
Мистически — экстатическая религиозность и болезненная тяга ко всему «неземному», освещавшая мрачноватые этюды начинающей художницы боковым светом невидимых окон, казалось, нашла себе противовес в спокойном цинизме этих Властителей мира и Королей земного шара. Но — иногда чудилось ей — все это напускное, надуманное, шелуха, грязь, короста, и стоит копнуть поглубже, забраться под толстый слон асфальта, шоколада или розовых лепестков — чем еще прикрывали свою трепетную зелень родственники придорожной травы? — сразу выглянет то самое, что искала она в себе, в окружающем, вокружающих, в мягком воске свечей, в жирном блеске масляных красок. . .

Чудилось — но было ли? Как всегда, рассуждения запоздали на один вздох: погрузившись слишком глубоко в серо-зеленую тоску вечеров вдвоем, выплыть- из этого призрачного рая-ада Мэгги не смогла. Клубился сигаретный дым, желтела по чашкам вторая или третья производная от горстки гранулированного чая, висел в воздухе тяжелый запах растворителя. Смотрели со стен внимательные и глубокие глаза святых — первый заказ для заново отстраиваемой церкви Возрождения в Новых Усвятках; писалось легко, кисть сама собой летала по деревянной основе, ангелы, паря в облаках, охотно демонстрировали свои лики и улыбались на оживленные белыми мазками щеки и золотистые контуры нимбов…

Мэгги влюбилась.

Чего и следовало ожидать; к тому же у нее были некоторые основания предполагать, что ее чувства не совсем безответны; это пугало и завораживало одновременно: пугала кажущаяся простота разрешения от боли, прочно поселившейся внутри, завораживала кажущаяся возможность потерять эту боль, заменив ее режущее острие тягомотиной счастливых будней…

Но не случилось — ни того, ни другого; Бог знает, почему: то ли надоело вечно ходить по кругу одних и тех же тем, то ли требовательная вечность вовсе и не предполагала подобных развязок, то ли наши герои просто-напросто устали друг от друга. Так или иначе, все было до отвращения банально: мокрая подушка, заваленная сессия, две—три встречи по инициативе Мэгги, смертельно скучных и столь же смертельно стиснутые зубы и наконец — все.

К худшему ли, к лучшему…

 

Весы: на одной чаше — добро, на другой — зло, или на одной — свет, на другой — тьма, какая разница. Человеческая природа устроена так, что весы должны находиться в равновесии, — Мэгги похожа на учительницу, объясняющую урок трудному ученику, — между этими полюсами, этими чашами. Закон выживания…

Правда или нет, но в серо-зеленых глазах — понимание, и пока этого достаточно.

— …он же — клетка, в которой мы все тусуемся до поры до времени. Надоело смотреть на святых сквозь прутья решетки.

— И чего же ты хочешь?

— Нарушить этот закон, сорвать замок и стать свободной.

— От жизни? Пожалуйста, это в любую минуту; что предпочитаете — колеса ли трамвая, невскую водичку, или, может быть, запах газа вкупе с закрытым окном?

— Знаешь, куда ведет короткая дорога? По поговорке?

— В ад. Только ты туда так и так попадешь.

Мэгги хмурится:

— За все нужно платить, за любое отступление от намеченных схем, за любую попытку вырваться из круга.

— А имеет ли смысл?..

— Имеет.

— Тогда, моя милая крошка, вознамерившаяся обдурить все высшие силы сразу, поясни глупому: как же?

Проявилась сеть морщинок вокруг глаз — или просто смена освещения? Настольная лампа вместо слепящих неоновых колбас — благословение усталым цепким взглядам-крючьям, заново оценивающим друг друга под сомнительным прикрытием ресниц.

— Очень просто: загнать себя в рамки такой ситуации, когда на противоположную чашу весов просто нечего будет класть. Обрубить все привязки к земле.

— Хочешь побыть отшельницей?

— Хочу. Это грех?

— Смотря во имя чего.

Ах, извините, господин духовный пастырь, — Мэгги театрально кланяется, концы платка касаются пола. — Я не спросила у вас разрешения на мой маленький эксперимент… Как во имя чего? Догадайся с одного раза.

— Неужели во имя искусства?

— Браво! Как вам это удалось? — Мэгги почти искренне смеется и хлопает в ладоши. — А еще во имя себя. Тварь я дрожащая или право имею?

— Ну и как?

— Пока — тварь дрожащая обыкновенная. Одна штука.

 

Два—три окна горят в доме напротив — все нормальные люди давно спят. Затаив дыхание, Мэгги вся превратилась в слух: вот он встал с дивана, подошел, осторожно обнял за плечи…

— Не надо, — голос предательски дрожит.

Руки осторожно спускаются на талию, по пути пересчитав худые ребра — кожа да кости, оставшиеся от прежней Мэгги.

— У—у-у, да ты скоро истаешь в воздухе, оставив нам, безутешным, только свой сияющий силуэт.

Перевел разговор на другую тему? Ну что ж…

— Почему же сияющий? Кстати, тебе никогда не приходили в голову мысли о том, что добро и зло, свет и тьма, золото и чернь — на самом—то деле просто проявления одной и той же сути?

— Приходили… — горячий шепот обжигает ухо. — А ведь это ересь, милая моя монашенка.

Монашенка? Если бы…

Тогда за окном шел снег, вспыхивая в свете фонарей и снова уходя в вечернюю тень.

Сигаретный дым медленно и меланхолично поднимался вверх, размываясь призрачными тенями на побеленном потолке.

Бахрома абажура, в свою очередь, лежала тенью на паркете, на раскиданных — чтобы краска не попала на пол — газетах и на носке ярко-красной бархатной тапки, которой Мэгги покачивала в такт чему-то негромкому, доносившемуся со стороны магнитофона.

Как их занесло на эту тему — теперь уже не вспомнить. Но — факт остается фактом: зимним вечером под «Аквариум» и чай с рисовым пирогом наши герои говорили о любви.

— …Рисуй, рисуй.

— Я и рисую. Вот. Но не могу же я всю жизнь рисовать одну и ту же картину! Или с разу, с ходу научитьс я это делать, к примеру, как Андрей Рублев. Нужны этюды, повторения…

— А несколько картин сразу — слабо?

— А вот и нет. Под настроение. . .

— Совсем—совсем сразу?

Мэгги захохотала; просмеявшись, громко размешала сахар.

— Аналогия оказалась на удивление точной. Ну, скажем так, в этом случае какую-то вещь придется делать левой ногой, чего я не люблю.

— Естественно: кисть трудно держать…

Общее веселье перешло в жонглирование ложками и обливание чаем; на какой-то стадии в ход пошли Мэггины тапки; также случилась попытка привлечь к делу настольную лампу, но помешал шнур.

— …Враг народа, оставь лампу в покое!

— В покое оставлю, а тебе не дам, а то уронишь. Случайно. Ну так давай подытожим и со всей прямотой выскажем свое мнение…

— О чем?

— Как о чем? О старушке любви.

— О Боже! Зачем? Зачем о ней говорить? И вообще — хватит пошлостей. Принеси лучше тряпку, и, желательно, мокрую, а то опять стол липкий будет.

Но вот — стол вытерт, приглашение остаться на ночь обветренной коркой застыло на губах, он подошел — попрощаться, нагнулся, и Мэгги закрыла глаза, сердце колотилось быстро-быстро, как механизм сбрендивших часов, но… шаги удалились, щелкнул дверной замок — все как всегда.

За окном медленно танцевали снежинки, лоб холодило прикосновение стекла, руки машинально забрались обратно в рукава, мертвой хваткой перекрыв вход для холодного воздуха, несказанные слова сложились в словосочетания , предложения…

«Люблю тебя как сон, как ночь, как снег за окном, как непрочитанную книгу, как еще не наступившую весну, как не сбывшееся пророчество, как страну, которую мне никогда не увидеть, как цветок папоротника, как горячий лед, как уголек, прожигающим дыру в кармане. Как порыв ветра, как морскую пену. Как то, что вовек неизменно и пребудет таким до конца времен. Люблю тебя как время — или ненавижу как время? Как время, как Бога…»

Мэгги испугалась своих мыслей. Но они мистическими змеями лезли изо всех щелей и продолжали ритуал:

“Люблю тебя как судьбу, как вечность, спокойно и непоправимо. Люблю тебя как туман над водой, как смысл жизни, как молочный холодок пастели, как темноту, как страх, как смерть, как неизбежность…

Как неизбежность.»

 

В большом городе сентябрьской ночью — тусклые звезды, с трудом проявившиеся на темно-серой фотографии неба.

На них смотрит едва начатая икона: на золотистой грунтовке — силуэт ангела с широко распахнутыми крыльями, фигура странно и грациозно изогнута, вопреки всем канонам и традициям, словно в танце.

На палитре — засохшие краски.

Мэгги целует исчерченную рваными линиями ладонь.

— Уходи. Пне страшно, — шепотом, прикрыв глаза.

— Тем более не уйду. И не уговаривай.

Из последних сил, с трудом выталкивая из себя слова сквозь бегущий по коже забытый холодок желания:

— Ты не понимаешь, что делаешь…

— А вот это я прекрасно понимаю.

Только бы не сбиться на патетику; впрочем, Мэгги старательно гонит от себя мысли о чашах весов,- и Преуспевает в этом. В свете оранжевого абажура обнаженные тела отливают тонами охры и абрикоса, холод прогоняет шотландский клетчатый плед, да, да, ну откуда такое ощущение, что поздно; как ни странно, я все еще люблю тебя, мой растрепанный небожитель, эта картина еще недописана. . .

До усталости, до боли полупрозрачные пальцы скользят по гладкой коже; богемные привычки — от коньяка до кокаина — исключают Гераклову мускулатуру, впрочем, так и надо — для чистоты стиля: модный мальчик, тебе было неуютно в доспехах героя, так наивно одетых на тебя немодной девочкой… Эта — как ни странно, вовсе даже не сексуальная — обнаженность, изнеженность и беззащитность гораздо более к лицу тебе. И эта невольная жестокость изощреннейшей пытки самыми интимными ласками, так долго не переходящими на следующий круг, это тоже — твое, твой фирменный знак, собственно, Мэгги так и предполагала, кто знает — почему?

А потом — пляшущие тени на потолке (и кто только догадался поставить лампу рядом с кроватью?) искусанные губы, на языке — привкус крови, магия ритма тамтамами стучит в висках, тела согласно движутся в такт какому-то древнему танцу, судорога финала — и он с хриплым стоном падает на ее плечо…

Дождя все нет. Мэгги меланхолично смотрит в окно, стараясь не шевелить внезапно разболевшейся головой, и не думать о том, что… и ради чего…

И о том, что утром он уйдет, и наверняка больше никогда…

От этой мысли больно дышать, хотя Пэгги давно смирилась с таким положением вещей, и даже научилась находить в нем множество самых разных оттенков, но сегодня боль ярко-алая и режет глаза. А сквозь разводы на внутренней стороне крепко сжатых век — рублевская лазурь…

И вдруг все затопляют чернильные волны, и нет больше ни боли, ни покоя, ни любви, только голос, звучащий прямо в раскалывающейся голове, голос, похожий на шум прибоя, голос, рвущий время, пространство и нервы, голос, в котором — неумолимое дыхание космических пространств, и Мэгги чувствует себя заживо погребенной в складках заледеневшего пледа, со ставшими тяжелее камня руками, и не закрыться, не спрятаться от нечеловеческой сути, призванной на помощь и совсем некстати отозвавшейся на призыв.

Кажется, Мэгги кричит, губы не разлепить, но этот беззвучный вопль все же слышит тот, кому положено его слышать; ужас голоса пропадает, ужас смысла остается. Ужас ответа без вопроса, ужас выбора без выбора, ужас преступления без наказания…

Холодный пот тонкими струйками стекает по коже, мокрая простыня долго не отпускает содрогающееся тело — Мэгги идет в ванную. Хрустально-прозрачный душ возвращает все на свои места, алая пелена перед глазами пропадает, смытая осознанием непоправимости — нет, не звонкой радости от долгожданного (да и этого ли ждала? ) слияния тел, а той пьяной встречи два года назад, не страсти, а преклонения, не реальности, а мечты.

И не придут ангелы, напрасно их ждать в ночной тишине, в розовости утр — снова Мэгги у окна кухни, и где-то между домами загорается рассвет, его перламутровый отсвет ложится на темное небо, как когда-то благая весть зажигала глаза богоматери — в суете дней и скуке вечеров. Сомнения тебе не к лицу: или—или, третьего, как всегда, не дано.

И выбор сделан, эстетика кухонного ножа мучительно отвергается как несостоятельная, в ящике письменного стола среди прочего хлама — заржавленное лезвие, канцелярский резак, шило, и наконец, пыльные ножны дамского стилета, подаренного отцом на шестнадцатилетие — «вдруг пригодится, не одни добрые люди по улицам ходят». Осторожно откинутый плед открывает обнаженную грудь, болезненная нежность чуть было не опрокидывает все планы, с дрожащими руками не без труда удается справиться, один удар — с левой стороны, между пятым и шестым ребром, там, где когда-то отметилось копье римского легионера в «Снятии с креста», и… все.

Заглушая крик, Мэгги окровавленными руками зажимает рот, повторяя про себя: «так надо, так надо, так надо…», пока это не становится чем-то вроде заклинания. Вольно, как больно… и легко: стилет обрезал последнюю привязку к земле, все, что будет дальше — уже победа, уже выше, чем это было возможно когда-либо, уже дальше, чем ступал кто-либо до нее, но почему же ТАК больно?

— Господи, Господи, Господи… — шепчет Мэгги. И голос отзывается, даря ей покой и проливаясь целительным бальзамом на ее израненное сердце. Отвергнув желание в последний раз поцеловать холодеющие губы, Мэгги подходит к мольберту…

 

В большом городе сентябрьским утром — лай собак, выведенных на прогулку, шелест шин по асфальту и дребезжание трамвая.

Где—то — сирена автомобильной сигнализации негромкo, но пронзительно возвещает о своем существовании всему микрорайону. Ветер свистит в щелях оконных рам…

Иллюстрация к Апокалипсису — все так же, как раньше, но нет радости… И дождя тоже нет: растрескавшаяся земля еле удерживает выцветшие, вылинявшие кустики травы…

Прохожие зябко кутаются в плащи и куртки. Небо — однотонно-серое, не тучи, скорее пелена, нависшая низко над новостройка — мн. Кажется — плоские крыши подпирают небесный свод, защищая от неминуемого падения на чахлые деревца, хлебный ларек и очередь бабушек, на ржавую решетку, отделяющую от остального мира детскую площадку, на которую яркой стайкой выползает младшая группа местного детсада.

Пищащий кругляш отделяется от разноцветного ручейка и бежит по плотно утрамбованному песку дорожки. Наступает на собственный шарф — хлоп! — слезы в три ручья…

Мэгги спит, уронив голову на палитру и утопив в краске прядь волос.

Мэгги спит…

Без снов. К счастью — без снов.

Ангел ее грез — встрепанные темные волосы, серо-зеленые глаза, в которых — теперь — бездонность аквариума вечности, кроваво-красные одежды, рельефные складки подчеркивают движение фигуры. Даже в каноническом варианте изображения видно, насколько он молод и красив. Но — красота эта не земного происхождения — надмирный холод леденит внимательный взгляд. И уводит от суеты мирских понятий.

Почти фоном — громадные черные крылья: золото божественного величия лишь ярче оттеняет эту махровую черноту…

Мэгги спит, подложив руку под детскую округлость щеки. Лицо — безмятежно, вечный сон стер следы усталости и боли, сгладил морщинки, появившиеся на лбу и около рта.

Пушистую голубизну полотенца, в которое она завернута наподобие хитона, пачкают несколько засохших темно-бордовых капель.

В большом городе сентябрьским утром — спокойствие, пробуждение, смерть… Свобода.

Свобода. Наконец-то — свобода.

Сентябрь’97


Обсуждение