Раз-два-три-четыре, раз-два-три-четыре… Май танцевал вариацию Синей птицы. Вверху шумели деревья, под ногами мягко пружинила земля. Утро только начиналось, и-всё-вокруг было свежим, чистым, пронизанным по-юношески самоуверенными лучами розового солнца, и таким огромным, что двое усталых людей чувствовала: ни одна живая тварь не обращает сейчас на них внимания.
Рада сидела на земле, прислонившись спиной к толстому стволу, как-то безнадёжно наблюдая за привычными движениями. Чернота её длинных и прямых, набравшихся ночной влаги волос, растекалась по воздуху, образуя тёмное облако. В нём, как в гнезде, ворочаясь, просыпалось раздражение. «Чёрт возьми, танцевать, в лесу…» И вслух: «Ты тяжеловат для эльфа».
— Зато легче человека, — Май улыбался стандартной артистической улыбкой, которая автоматически появлялась, когда он танцевал.
— Мне надоело я не могу больше я уже три года мечтаю только о том чтобы спокойно сидеть дома и штопать твои носки… — Рада говорила устало и равнодушно, словно читала заученную роль, хотя на самом деле это была импровизация.
— У меня целые носки.
— Вот видишь, у тебя даже носки не рвутся… Когда у нас, наконец, будет дом?
Раз-два-три… стоп — не получилось. «Старею», — кокетливо подумал Май и усмехнулся своему кокетству. Он действительно был не в лучшей форме, но знал, что это временно, и не волновался. Разогнав облако, сел рядом и достал из кармана синицу. Синица хлопнула глазами и суетливо упорхнула.
— Дурак, — Рада улыбнулась.
— Я знаю… У нас не будет своего дома.
— Я знаю… Не танцуй больше Синюю, мне надоело.
— Ладно. Ты хорошая.
— Я устала сегодня. Или вчера?
— Хорошо, что ты скоро умрёшь, представляешь, как бы ты измучилась со мной лет эдак за триста?
— Да уж. А что мы будем есть?
— Найдём что-нибудь, это же лес.
— Вот именно.
Улитка получила письмо. На конверте над вполне ортодоксальным адресом была пометка: «Ея Величеству лично в лилейные ручки». Улитка хмыкнула и разорвала конверт.
Ваше Величество!
Как истинный гражданин Империи и верный подданный Вашего Величества (в дальнейшем В. В.) считаю своим долгом предуведомить о заговоре, каковой готовят против В. В. известные Вам и небезызвестные в нашем преславном Отечестве люди. Люди сии: граф Георгий Иоанчович Могила, пролетарий Федька Бессовский (в миру Арджуна) и жена его, Бессовского, Юлия нерусского происхождения, а также представители других министерств и ведомств, иностранные наблюдателе и журналисты. Когда В. В. изволит прогуливаться в своей карете по улице Петрово-Водкинской, в сию карету метнут бомбу со взрывательной начинкою, каковую приготавливают отродья Бессовские. А свершиться сие деяние имеет 20 мая лета 1994 от Р.Х., от чего да сохранит нас вышеозначенные X. Метание состоится из окошка моей квартиры в 8 ч. вечера, где заодно будут праздноваться мои именины. Жду ответа как соловей лета.
Истинный Гражданин.
P.S. Ангелу Лаодикийской церкви напиши: городничий глуп, как сивый мерин.
Улитка всё поняла: её пригласил на День рождения человек по имени Шекспир, это был его богатый стиль, которого хватило бы, как минимум, на два подобных послания. Улитка положила руки на стол, голову на руки и начала думать, как бы она себя повела, будь царицей и получи такое письмо.
Густой закат льётся в комнату через единственное не зашторенное тяжёлым бархатом окно. Его янтарно-алые цвета тонут в вечерних сумерках, как на островках задерживаясь на золочёных завитках мебели и рам, на богатом письменном приборе, украшенном замысловатой сканью, на камнях и жемчуге царского платья. Почти в темноте тихо играют музыканты, словно кружевные ночные бабочки, слетевшиеся к белому нотному листу. Мелодия неторопливо бредёт по ступеням полифонии. Дверь приоткрыта в уже покинутую солнцем анфиладу комнат. Что-то мерно позвякивает там — то ли часы, то ли шпоры, и жужжит, как далёкая заунывная муха, женский голос. Царица смотрит туда и видит болотные огоньки — отражения отражении зажигаемых где-то свечей.
— Ваше Величество!
— Ох, что ж так тихо вошёл, как… убийца какой, напугал.
— Простите, матушка, тут важное — письмо.
— Ну так читай, коли важное.
Звякнула поспешно придушенная струна, и бабочки, шурша, удалились. Секретарь пристроился у окна, ловя развёрнутым листом алый свет.
— Что-то предпринять прикажете, Ваше Величество?
«Душно-то как, Господи, дурень старый — с пустяками…»
— Ты, батюшка, бумажку-то эту выбрось, да головы себе дичью не забивай. Впрочем, коли охота, поговори с Бессовским, лишним не будет. Но осторожно! Да скажи, пусть свечи зажгут.
Улитка осталась довольна своей величественной скукой, самообладанием, благородными цветами интерьера, строгостью мизансцены и потной лысиной растерянного приближённого. Она просвистела позывные радио зелёненькому попугаю Сенечке, послушала, как тщательно он их воспроизвёл, и вышла из дому.
Был конец февраля. Шёл дождь. На перекрёстке, словно запертый во льдах корабль, стоял старый трёхэтажньй дом. Следы от пилястров и лепного карниза на его красной шкуре казались дождевыми потёками, а пятна сырости напоминали диковинные архитектурные украшения. «Вечно тут конец февраля», — ёжилась крыса, облизывая в подвале ржавую трубу. «Вечно тут конец февраля», — бормотал дядька, снимая с балконной верёвки майку. «Вечно тут конец февраля», — думала ворона, тщетно пытаясь укрыться от дождя под телевизионной антенной. Крысы, люди и вороны жили в доме, каждый на свой лад высасывая из его каменного тела пространство и время. А дом, предоставляя и то, и другое своим жильцам, включал в собственную систему их мозги, глаза и конечности, хорошо чувствуя и шершавость ржавой трубы, и влажность пропитанной туманом майки, и дотошный холод бесконечных капелек. Во всяком случае, так казалось Улике, у которой частенько возникало чувство, что её глазами, ушами, руками и ногами пользуется кто-то другой. Сейчас она стояла на тротуаре, прижав кулачки к груди, и, запрокинув голову, смотрела на верхние окна. Она всегда прижимала кулачки к груди, когда попадала в паутину своих внутренностей, что в её внимательной жизни случалось нередко. В такие моменты она была похожа на пушистого маленького зверька с большими испуганными глазами.
Попрощавшись с домом, Улитка потопала через дорогу, не глядя по сторонам, но сильно навострив ушки. Почему-то она предпочитала ориентироваться по слуху, голова ну просто не желала поворачиваться налево, а потом направо. Приближалось что-то тяжелое, но Улитка шла сосредоточенно, убеждая себя в том, что расстояние вполне пригодно для спокойного шага. Тяжёлое, наверное, было очень тяжёлым, оно ревело и громыхало с каждой секундой всё одушевлённее. Улитка ясно представила огромного дракона, с разинутой пастью несущегося прямо на неё. Вот и тротуар. Она остановилась и крепко зажмурилась. Казалось, что рёв достиг кульминации, и дракон находится прямо за спиной, но нет, шум нарастал, и страх, беспокойно прыгающий внутри, прыгнул так, что чуть не толкнул её бежать, но Улика застыла с застрявшим в горле криком и зажмуренными главам, ожидая удара в сгину вырвавшегося из колеи злобного чудовища. Дракон всё-таки пролетел мимо, паническая волна схлынула и только шипела где-то глубоко, лопаясь пузырьками минувшего страха. Улитка открыла глаза: новорожденный мир был светел и радостен.
Через десять минут она добралась до парка, устроилась на скамеечке и стала укоризненно рассматривать свой шнурок. По дороге он три раза развязывался и сейчас опять норовил сделать то же, его чёрный клювик уже выполз из петельки, и, отвернись Улитка хоть на мгновенье, он бы тут же развесился по обе стороны ботинка.
— Привет, Улиточка!
— Ой, Ладик, понимаешь, есть вещи, которые мы любим или терпим, есть вещи, которые нас любят или терпят, но иногда терпение и у них, и у нас кончается, — Улитка, волнуясь, стала рассказывать всё, что у неё накипело по поводу вещественного мира. А накипело многое, потому что предметы не видели в ней авторитета и постоянно выходили из подчинения. Всё — начиная от шкафов и одеял и кончая булавками и шнурками – всё норовило сделать бедной Улитке какую-нибудь гадость. Даже в чужом доме, куда она приходила в гости, вещи впадали в скрытый полтергейст. «Вот», — на самой патетической ноте Улитка продемонстрировала окончательно развязавшийся шнурок.
— Ну да, «одеяло убежало, улетела простыня…» — Ладик положил Улиткину ногу себе на колени, старательно завязал шнурок и даже затянул узел зубам!. — Да не переживай так, ты же царь природы — не бойся их, тогда они будут бояться тебя.
Улитка быстренько успокоилась: дело-то, и правда, житейское. К тому же она припомнила счастливое спасение от дракона и то, что в кармане у неё завалялась нечаянная копеечка, которую можно проесть на леденцах, и тогда совсем уж повеселевшие взглядом окинула бурную майскую зелень, бледные белые цветочки и живописное небо. Рядом по дорожке прошёл дяденька с роскошным догом. Время собачников ещё не наступило, и пёс шёл, не отвлекаясь на посторонней лай, со сдержанным чувством собственной исключительности. Восхитившись окружающим, Улитка надолго погрузилась в растительное ощущение своего наличия, присутствия и объективного бытия. А не замечавший этого Ладик оживлённо рассказывал о своих приключениях в книжном магазине, где его постигла очередная разуверенностъ в людях.
Его звали Владислав, Владик, а в Ладика он превратился, когда в пылу принципиального спора Шекспир назвал его Ангелом Лаодикийской церкви за приверженность к крайностям, и сравнение всем очень понравилось. Позднее Арджуна нечаянно заметил, что библейский-то Ангел был как раз «тёпл», но все решили не предавать своих первичных ассоциаций, и Ладик остался Ладиком (или Ангелом), тем более, что артикуляционно так удобнее.
Заверши свой обличительный рассказ и ещё раз проклассифицировав человечество, Ладик наконец заметил Улиткино состояние, нимало не обижаясь, растолкал её, и они направились в дальний путь — предупреждать отрезанного от мира Могилу о предстоящем дне рождения.
Рада и Май сидели на обочине дороги друг напротив друга и ссорились. Все женщины, связавшись с Маем, превращались в «матушек», и теперь Рада отчитывала его, прекрасно зная, что Май ничего не слышит, тихонько напевая и представляя какой-то танец. Иногда он чуть двигал рукой или ногой, и Рада догадывалась, что в его мыс ленном танце появилась большая паза иди сильный прыжок. Ссора была ритуальной игрой в Её и Его. Наконец, прельщённьй странным зрелищем, рядом остановился «Москвич», и они сели в машину.
— Не ругайся, Рад ушка, скоро мы встретим святого.
— Ты уже говорил это недавно, но тогда мы встретили только дохлую крысу.
— Чего же тебе ещё?
Двадцатого мая, ровно в восемь часов вечера, Улитка дарила просветлённому Шекспиру букетик собранных в парке бледных цветочков. Всё общество уже было в сборе и слушало рассказ Арджуны о двусмысленных взаимоотношениях Вишну, Шивы и Брахмы во время пребывания Вишну в аватаре Мохини. Вдохновенный Арджуна был прекрасен, его любили все. Своим приходом он не то что радовал — он осенял. Если шли туда, где должен быть Арджуна, каждый немного волновался и испытывал то, что именуется предвкушением; неожиданная встреча с ним на улице была свидетельством особой благосклонности фортуны и залогом удачного дня. Арджуна был идеальным собеседником, разговаривая с ним, каждый чувствовал свою ценность и интересностъ. Он был по-новозаветному добр, но без утяжеляющей доброту жертвенности, добр как-то радостно, к тому же обладал ангелоподобной внешностью и совершенно не чувствовал своей особенности, искренне считая ближнего интереснее себя. И, хотя все присутствующее были «своими», внутренне ни один не мог назваться близким другом Арджуны, чувствуя, что некий пиетет, как одноимённый заряд, не даёт к нему подойти. Так не возникает желания познакомиться с Сикстинской Мадонной в троллейбусе. Только Шекспир был ему по-настоящему близок. Они знали друг друга давно и почти не расставалась. Даже сейчас, когда Арджуна женился и дару любил пришлось перейти в чашу дружбы, они жили как-то втроём, перебираясь друг к другу в гости на целые месяцы. Они даже были похожи, но так же, как ведьмы бывают природные и учёные, так Арджуна был шармер природный, а Шекспир — учёный. «Шекспир, ты прелесть, в обоих смыслах», — жмурился Арджуна после особенно вдохновенных шекспировых импровизов. Вообще, Шекспир, Арджуна и Улитка составляли ядро тусовки, троицу, на которой держалась иерархия далёких и близких друзей. Шекспир был богом-отцом, единственной продуктивно-творческой личностью. Он крепко стоял ногами на земле, а головой подпирал небесный свод, и к жизни, как всякий творец, относился довольно ответственно, не упуская случая вмешаться в её безалаберное течение. Арджуна был спасителем, на мгновенье беззаботно забывшие о своей миссии и не желающим будить спящих ради своих проблем. Улитка же наиболее непрорисованный член троицы — как-то абстрактно присутствовала и невольно настраивала колебания друзей на одну частоту.
Сейчас Улитке обрадовались, как потерянной драхме, и набросилась на неё, так и не уяснив некоторые нюансы существования Харихары. И она принялась беспорядочно рассказывать о том, что чуть не вывалилась из окна, прихлопнутая сорванной сквозняком шторой, что Семечка перегрыз прутик в клетке и слопал на кухне припасённую булочку, и что ей снился удивительный сон, будто она такая зверюшка — Нашатымочка — кушает прянички и чайком запивает. А на дворе ветер ревёт, вьюга в окно снегом швыряет, деревья от мороза трещат. Тепло Нашатымочке, уютно. Кушает и под стол не забывает пряничек положить — для Кмыха. Уже совсем стемнело, зашуршали, заворочались всякие под печкой, да на чердаке, да под стрехой. Нашатымочке пора бы и спать, да ей не хочется — сидит, шёрстку чистит, песенки мурлычет — дрёму нагоняет. А всякие уж повылезли кто на окошко — звёзды считать, кто на лавочку к Нашатымочке — песенки послушать, кто к горшкам — сёестного поискать. У печки, как лягушата огненные, смытики распрыгались. Посидела Нашатымочка, подумала, похныкала чуть-чуть, белый свет ласково жалеючи, да и полезла на печку. И заснула, ушком во сне шорохи слушая, глазком за летом подглядывая. И приснилось ей, что она в каменном городе, и не Нашатымочка вовсе, а девочка Улитка.
Все помолчали немного, с кайфом ощущая живой уют собственной шёрстки и первобытное чувство тепла и защищённости. Потом как-то развеялись: черноглазая Юлия зашепталась с Улиткой о дешёвом рисовом супе в пакетиках, который якобы можно достать на окраинах, Шекспир с Арджуной ушли курить, а Ладик начал исповедоваться в чём-то Могиле.
Граф Жорж Могила был необыкновенно цельной личностью, поэтому к своей фамилии подобрал соответствующую должность кладбищенского сторожа и жил в будке по месту работы, единственным украшением которой служили мрачные Дюреровские гравюры на стенах и три черепа, расставленные по размеру на подоконнике, «как фарфоровые слоники», — шутил Могила. Да и натура его была настолько суровой, мрачной и невозмутимой, что заставляла вспомнить давно вышедших из моды литературных героев. Такой нрав добрался до Жоржа по могучему генеалогическому древу, корни которого покоились то ли во глубине сибирских руд, то ли в диких степях Забайкалья. Среди друзей о Могиле ходили легенды: считалось, что он какое-то время жил в монастыре, знает три мёртвых языка и хромает, потому что на дуэли ему прострелила ногу. Выяснить что-либо у самого в голову никому не приходило, да и зачем выяснять? Носил Могила тельняшку, курил трубку и за целый вечер мог не проронить ни слова. Улитка любила его за то, что ему можно было рассказать о всякой беде, и он слушал так, что становилось понятно, какой, в сущности, пустяк твоя беда, рассмотренная в перспективе времени. «Дни человека как трава, как цвет полевой, так он цветёт. Пройдёт над ним ветер — и нет его, и место его не узнает его». В присутствии Могилы всё становилось простым и честным.
Почувствовав, как стремительно мельчает его тема от соприкосновения с Жоржем, Ладик начал рассказывать всему обществу о ницшеанском понимании толпы и о бисере перед свиньями. Через пять минут они с Шекспиром уже набрасывались друг на друга, призывая в свидетели всех богов и цитируя, как минимум, десять литературных и философских произведений. Улитка выключала звук и любовалась пластикой спорящих как неким тандем, и ей сразу стало понятно, кто из них прав.
Заскучавшая Юлия безуспешно пыталась привлечь внимание увлечённо болеющего за Шекспира Арджуны, и, наконец решившись, сама водрузила на стол пыльную зелёную бутылку, закрытую настоящей пробкой. Это было то, что велеречивый Шекспир назвал в письме «бомбой с взрывательной начинкою». Спор моментально затих. Арджуна предупредил, что пить надо осторожно, мотивируя это особым приготовлением напитка, который, хоть и был сделан только вчера, но уже успел 30 лет настояться благодаря каким-то таинственные ухищрениям. То, что Арджуна мог устроить рождественское волшебство, было известно, и не единожды его магическими способностями пользовались в лечебных целях, для везения во всяких подвластных случаю делах или для превращения проездного на январь в проездной на февраль.
Зелье оказалось ароматным и кисло-сладким, так что бутылка быстро опустела и отправилась под диван. Бессовские сели к фортепиано и стали то вместе, то по очереди наигрывать что-то блюзовое, Шекспир в паузах читал свои стихи, Ангел разливал чай. Улитка перебралась, осторожно пробравшись между угловатыми предметами, к Могиле в уголок, чтобы, как парусник на волнах, покачаться в клубах табачного дыма. Она чувствовала приближение того смутного и вдохновенного состояния, в котором легче было приоткрыть какую-то внутреннюю дверцу. Кулачки прижались к груди, и Улитка посмотрела вокруг словно с гребня волны, извне, и комната, и люди в ней отдалились и стали плоскими и чёткими, как фотография с хорошей резкостью. Отстранённость от происходящего как-то леденила, и тем приятнее было с замиранием сердца скатиться в пропасть, вновь почувствовать себя здесь, очень близко с этими людьми, которых, кажется, даже воздух не разделял, в тепле и заполненности какого-то нутра, чтобы опять взлетать, отдаляться и леденеть… Видение и понимание окружающего то становилось кристально чистым, тогда Улитка знала каждого, словно вся душа его была сведена к простой и строгой формуле, то погружалось в пелену дыма, мгновенных ракурсов, переменчивости слов и взглядов, тогда строгость формулы превращалась в непостижимую путаницу личности. Это было похоже на картинки, которые видишь по-разному в зависимости от концентрации внимания: то девушку, то старуху; то двух дам, то бюст Вольтера. Так же — волнами — касался Улиткиного слуха многослойный шум: жужжание Юльки и Ангела, небрежное наигрывание Арджуны с изысканной правой рукой и грязным аккомпанементом не выпускающей сигарету левой, и чтение Шекспира:
Четыре лилии на гроб –
Как Благовещенье с улиткой
На первом плане. Хронотоп:
На кладбище в двенадцать. Сливки
Многомерность реальности делала её похожей на сон, в котором чувства острее и очищенней, чем в жизни.
Снимать с потусторонних дев,
Готовых закружить до смерти,
Чтобы с рассветом отлетев,
Восстать в полночной круговерти…
Что-то знакомое виделось Улитке в этом стихе, но её уносило прочь, она не могла поймать хвостик своей мысли, и слова таяли, не успевая нарисовать ясный образ.
А мимолётности венец
Важней, чем память в древних свитках,
Значительней, чем Бог-Отец,
Улитки след на скользких плитах.
Почти стемнело, когда гости разбрелась, и хозяин отправился провожать Улитку. По дороге он рассказывал какие-то недослушанные новости, пояснял некоторые пассажи спора с Ладиком и расшифровывал свой последний стих, который назывался «Жизель». Улитка не любила, когда Шекспир говорил о своих стихах, они от этого теряли половину очарования, и сейчас слушала невнимательно, больше занятая созерцанием. Они шли пешком и рассматривали окружающих промытыми Арджуновским пойлом глазами. Народ попадался всё какой-то странный. Бывают дни, когда кажется, что полопались пузыри земли, и все уроды и калеки, все, кого природа творила спьяну или со зла, выползают на твой путь, на самую обыкновенную улицу Ленина или Бакинских комиссаров. Друзья не чувствовали ничего опасного, пока мозг списывал всё на случайность, но когда он начал синтезировать воспринятое… Три раза к ним цеплялись нищие, сильно накрашенная старуха угрожающе махнула когтистой лапой перед Улиткиным лицом, прямо в объятия Шекспира осел полуистлевший наркоман. Концентрация яда становилась чувствительной. Чужие — все по-животному чуяли в них чужих, все, имеющие глаза, смотрели на них, требуя исчезнуть. Пристальное внимание этой единой человеческой субстанции напомнило У летке нарастающей грохот дракона за спиной. Она уже начала поскуливать, с трудом пытаясь рассмотреть время на своих маленьких часиках — ей казалось, что наступил час Крысы, — когда Шекспир указал ей на противоположный тротуар. В свете витрины они увидели женщину, похожую на Йоко Оно. Она сидела на асфальте, придерживая руками голову лежащего человека, и что-то говорила проходящим мимо людям, но на неё не обращали внимания. Несмотря на то, что женщина находилась, видимо, в критическом положена, вокруг неё чувствовалось спокойствие, наваждение, мучившее Шекспира и Улитку, не касалось её, словно она была центром магического круга, очерченного светом витрины. Проскочив под носом осатаневших машин, друзья перебрались через дорогу и предложили вызвать скорую.
— Не нужно, это ничего, пройдёт, ему бы полежать где-нибудь.
Так как Улиткин дом был уже близко, решили перенести парня туда. Через несколько минут они чавкали по слякоти, прикрывая лицо бедняги от мокрого снега. Йоко Оно совершенно обалдела.
— Ой, я забыла предупредить, не бойтесь, здесь всегда конец февраля.
Женщина понимающе кивнула.
Улитка и Шекспир уложили, наконец, белого, как стена, юношу на диван, выяснили, что его зовут Май, а её — Рада, и, предоставив гостье время освоиться, устроились на кухне.
— У нас с тобой не дружба, а прямо всех скорбящих радости.
— Как это? — не поняла Улитка.
— Ну вот если бы ты была одна, ты бы подошла к ним?
Улитка надулась, ей не хотелось признавать, что
— Нет, наверное.
— Я тоже. А вместе — вот, вписали двух неизвестных.
— Я вообще не знаю, добралась бы сегодня домой или сгинула по дороге. Страшно, — её даже передёрнуло.
— Знаешь, это, наверное, Юлька что-то в зелье подмешала, она у Арджуны как ученик чародея.
Улитка с сомнением отнеслась к подобной версии, суть явление она обычно искала на поверхности и редко ошибалась — такой, значит, сегодня день.
Потом Шекспир ушёл, а Улитка поила Раду чаем, и, открыв рот (такая вот инфантильная привычка) слушала её рассказ, изучая худые руки и усталое, с первыми чуть заметными морщинками лицо.
Рада рассказывала о Мае. Сообщить она могла не так уж много, но и этого хватало, чтобы слушать, открыв рот. Май был танцовщиком. Вот уже 285 лет он не занимался ничем, кроме танца.
— Сколько? — Улитка позабыла своё обещание не перебивать.
— Ему в этом году, через неделю, исполнится 300 лет. Он родился в тысяча шестьсот девяносто четвёртом году, — Рада говорила убедительно, глядя в глаза, как гипнотизёр. Ей часто приходилось рассказывать эту историю, и реакции слушателей она подробно изучила.
Май не любил говорить о своём детстве, он вообще не любил говорить, поэтому Рада не знала даже, в какой стране и в какой семье он родился. С 13 лет Май бродил по свету, учась танцевать у каждого, кто это умел. Он переживал царей и героев, подъёмы и падения стран, воины и эпидемии, но его вековой интернациональный опыт отразился лишь в том, что он с одинаковым успехом мог станцевать доисторический бранль какой-нибудь французской провинции, настояний менуэт и любую академическую вариацию. Современность его интересовала линь постольку, поскольку в ней существовали Григорович и Бежар. Впрочем, иногда Май рассказывал о себе, но этот рассказ постепенно превращался в показ каких-то па, реверансов и пантомим. Он терпеть не мог вспоминать о разных исторических событиях и легендарных личностях, хоть имел что вспомнить. При дворе Людовика XIV он приобрёл почёт и уважение как один из лучших танцовщиков, пережил всех своих учителей и товарищей, а когда стал переживать учеников, заговорили о его дружбе с дьяволом. Тогда он покинул взрастившую его как танцовщика Францию и стал ездить по всему миру, танцуя при дворах и в балаганах. В конце концов он предпочёл балаганы обществу европейских правителей и перестал появляться там, где его могли засечь знающие толк в танце балетоманы. Когда ему было 70-80-90 — он думал, что может умереть каждую минуту прямо на главах у публики, но после столетнего юбилея решил, что его судьба — жить и танцевать. В Россию он окончательно перебрался в начале XIX века и мог бы считать её своей родиной, если бы не считал родиной весь мир. Он танцевал в разных городах, на провинциальных сценах, даже на ярмарках, нигде не задерживаясь надолго и попадая в императорские театры линь в качестве зрителя. Три года назад Май познакомился в нищей филармонии с Радой, которая работала там костюмером и однажды в антракте, пожалев закутанного в платок кашляющего мальчика, принесла ему горячего чаю. С тех пор они бродили вместе. Когда Рада впервые увидела его обморок, она странно испугалась. Почти 300 лет сопровождающие Мая подруги и друзья, от которых он историю своей жизни не скрывал, думали в такие минуты, что пришёл конец, но Май всегда возвращался к жизни. Наверное, его организму нужны паузы для отдыха.
— Триста лет, и ему не надоело, представляешь? Ему легко, мне с ним легко, веришь? Он такой… Пожалуйста, не спрашивай его о Наполеоне, хорошо?
— А он красиво танцует? — У летка наконец закрыла рот.
— Увидишь, — Рада улыбнулась и морщинки стали заметнее.
Поболтав ещё часа два на всякие женские темы, они разошлись совершеннейшими друзьями. Улитка заснула на кухне под столом, и лунный луч полночи облизывал её ботинок, который не снимался с тех пор, как Ладик затянул на нём узел. Улитке снились «балеты короля» и скоморохи, Раде снился лес и город — как-то вперемешку, а попугай Семечка и во сне продолжал переживать обиду: его забыли покормить.
Утром, заглянув в комнату, Улитка обнаружила, что Рада ещё спит, а Май смотрит в окно, делая у подоконника батманы и ронд-де-жамбы. Увидев Улитку, он улыбнулся ей как старому долгожданному другу.
— Что это? — Май указал пальцем за окно. Жест, как на полотнах Ренессанса. Улитка подумала, что в фантастическом фильме такими могли быть первые слова какого-нибудь размороженного марсианина. Она посмотрела в окно, хотя и так знала, что увидит там обшарпанную стену с выбитыми стёклами и надписями «Рок-н-ролл мёртв» и «Рок-н-ролл жив», «мухами», «лапками» и объяснениями в любви.
— Когда-то здесь был консервные завод.
— Я заезжал сюда однажды, но здесь тогда было поле.
— А ты Наполеона видел? — вдруг брякнула Улитка и испуганно закрыла рот ладонью, но было уже поздно: Май застонал, отвернулся и стал остервенело делать жете.
В дверь заскреблись, и смущённая Улитка поспешила из комнаты.
В течение часа пришли Шекспир, Арджуна с Юлией и Ладик. Улитка всегда удивлялась способности своих друзей мгновенно чуять всё интересное и необычное. Все жали Маю и Раде руки, предлагали сигареты, спрашивали о здоровье и Наполеоне. Когда пришёл Могила, общество притихло и стало внимательно следить за каждым его движением. Граф дольше обычного задержал руку Мая в своей, и даже лёгкая улыбка смягчила его суровые черты. Потом, забившись в угол, он сразу стал набивать трубку. Все облегчённо вздохнули. Когда хотели проверить нового человека, его подсовывали Могиле, на чью реакцию полагались без сомнений, зная, что Жорж безошибочно отделит зёрна от плевел.
Восемь человек теснилась на кухне, хлебая чай из разнокалиберных чашек. Постепенно наладилось обычное общение, и Шекспир уже начал поцапыватъся с Ангелом. Рада отвечала на многочисленные вопросы, а Май сидел молча, улыбался и переводил взгляд с одного на другого, как ребёнок в игрушечном магазине. Рада склонилась к нему и тихонько спросила: «Кто же из них святой?» «Не знаю. Какая разница?» — ответил Май. Расползались и сползались, выбегали за чем-то и приносили что-то, показывали и рассказывали, дразнила Семечку и сообща готовили обед, поочерёдно переводя фокус общественного внимания на каждого из присутствующих. И когда фокус блуждал где-то в стороне, Ладик взял Мая за руку и вывел на улицу.
Они ехали в троллейбусе, а потом в электричке, Ангел говорил много, не нуждаясь в ответах, но со временем притих, сосредоточивались на чём-то своём. Май слушал перестук колёс, смотрел в окошко и вспоминал десятки таких же роскошных вёсен, всегда неожиданных и долгожданных. Ярко светило умытое солнце, и странно было слышать, что где-то далеко-далеко загремел гром.
— Если ты не бросишь курить, то никогда не станцуешь это. Ты уже после двух прыжков задыхаешься, как сорокалетний дед! — сухая мадам стучала палкой об пол, сцена отвечала гулом. Май улыбался: ему тогда было 160.
— Колено тяни! — на сей раз палка мсье стукнула по ноге. Какой же это был мсье? Нет, не вспомнить.
— Май, это было божественно, я люблю тебя, Май! Мы поженимся? — Конечно, мы поженимся. Это будет всего 39 лет назад. Глаза синие и огромные, как блюдца.
— Администрация не в состоянии удовлетворять все ваши капризы, не желаете — извольте, потеряем не мы, а вы сами!
— Вы были друзьями, скажите он предчувствовал близкую гибель?
— Сколько тебе заплатить, мальчик?
— Бездарь, тебе у воды стоять!
— Браво! Вы же второй Вестрис!
— Нам выходить, — Ангел потянул Мая за рукав. Тот улыбнулся, словно очнувшись от сна.
Вокруг был пустырь. Сухая облезлая трава покрывала холмистую серую почву, ещё не дожившую до мая. Казалось, что здесь не весна, а поздняя осень, даже солнце было тусклым и по-стариковски слезливым. Ладик сосредоточенно молчал, Май шёл за ним, думая, что кое-что в вариации Альберта не мешало бы изменить. Шли долго — то по выжженной траве, то среди сухих камышей. Наконец Май поднял голову и увидел церковь. Красный кирпич потемнел от времени, какие-то травки выросли на карнизе, как рельефом, украшая причудливыми тенями тимпан. Из трёх куполов сохранился только один, через пролом в его черепе выглядывала тонкая берёзка. Железная дверь была разворочена. Язвами на кирпичном теле смотрелись куски каких-то чуждых кладок и штукатурки. Вся церковь покосилась, как Пизанская башня, в некогда высокие окна заползал хмель, в фундамент вцепилась кусты шиповника. Где-то внутри гулко ворковали голуби, эта инъекция жизни делала церковь ещё мертвее.
Глаза Мая стали стального цвета, небо уронило несколько капель.
— Вот моя церковь, — Ладик захрипел, удавившись собственными словами, и долго откашливался, блуждая взглядом где-то вокруг головы Мая. — Здесь никого нет, понимаешь, ни узкогубых старушек, ни слюнявых идиотов, ни пьяных попов, я один нашёл её, как душу свою, как… родину, теперь — моё…
Ангел начал заводиться, всё увереннее выводя слова на горную тропинку своих каждодневных мыслей.
— Она чистая, временем очищенная от туристов, от сальных рублей, от тряпок, я её строю, творю, как себя. Я реставрировал один лик, скоро начну другой, на полжизни работы хватит. Я сам, и никакая среда меня не заест, потому что у меня есть цель, которой я подчиняю каждую минуту, есть глаза, не замоленные Майей. Среда что мне дала? — каркас, стерильную развалину, а я наполнил её смыслом. Для себя, для тебя, для Улитки — мы можем оценить этот бисер, а большинство затопчет… Май, я никого сюда не приводил, они… они люди, но не совершенные, как моты лжи — одним днём, все одним днём! Вот, смотри…
Ладик затащил Мая внутрь, протиснувшись в искорёженную дверь. Здесь было почти темно, но Май всё-таки разглядел, что интерьер гораздо сохраннее, даже уцелели некоторые росписи. Голос Ангела многократно усилился, его говорение стремительно переходило грань хлыстовства. Испуганные голуби улетели через пробоину в стене.
— Вот — я восстановил, вообще, здесь всё скоро будет храмом. Я знаю, что правильно делаю — «блажен муж, который не ходит в совет нечестивых…» — но я и для них… Вот ты пережил многих, ты должен понять: человек идёт по колено в потоке, люди только ноги ему омывают, но не меняют путь. Я не счастлив, потому что не уверен, вернее, я надеюсь… Май, мне нужны гарантии, я боюсь потратить жизнь на блеф… Боже, что я говорю! Я надеюсь, что иду по правильному пути, но если бы меня кто-то вёл. Конечно, так, в одиночку, труднее, но страшно! Если б хоть на минуту довериться тому, кто не есть ты сам…
Май слушал отвернувшись, отбивая ногой ритм своих мыслей, он хотел танцевать здесь и сейчас, как испуганный ребёнок, хотел защититься танцем. Он промок, он оглох. Время от времени он переставал слышать Ангела. Тот говорил всё менее уверенно, паузы становились дольше и пустее, наконец, он замолчал и стало слышно воркование вернувшихся голубей. Через дыру в потолке лезла морось, словно кто-то закинул сеть — ловить двух человеков, больно ранящих друг друга словами и молчанием в гулком тёмном пространстве, под благословеньем зеленоватого лика.
— Ангел, — Май заговорил медленно, с трудом подбирая слова, — я не могу тебе ответить, я могу только танцевать. Я не тот, ты ошибся, Ангел. Я плохо понимаю то, что ты говорил — это сложно, но мне кажется, что ты ничего не найдёшь. Ты слишком горяч, Ангел, а слишком горячую пищу извергают из уст.
Вдруг Май заметил, что руки Ладика выпачканы краской и стал оттирать их своим платком. Сперва Ангел стоял покорный, как кукла, но через минуту, очнувшись, отвёл руки Мая и отвернулся к стене, лицом к лицу с восстановленным святым. Май пошёл прочь, но остановился на пороге и нерешительно спросил: «Хочешь, я научу тебя танцевать?» — и не увидел, а, скорее, догадался, что Ангел отрицательно качнул головой.
Под мерзкой моросью Май добрёл до железной дороги и только тогда оглянулся. Туман, как грязная вата, скрыл всё, очертив круг радиусом не больше трёх метров. Электричка возникла ниоткуда, и, подхватив Мая, исчезла.
Маю было грустно. Он незаметно для себя проехал осень и весну и остановился в феврале, возле улиткиного дома. Дом представился ему надменной пышной старухой с поджатыми губами, руками, основательно скрещенными на груди, и не снисходящими до смотрения глазами Май потоптался на пороге, не решаясь войти, развернулся и пошёл к консервному заводу. Он влез в разбитое окно и сразу понял, что здесь нет ничего интересного — всякий мусор, множество каких-то плоских железок и одна летучая мышь под потолком. На стене он увидел странную надпись, начертанную аршинными росчеркам краски. «Это на арамейском», — за спиной оказался Могила. Он прищурился, пыхнул трубкой и пожал Маю руку: «До свидания, то есть, прощайте». Май кивнул. Из-за ветхих заводских простеночков доносились оживлённые голоса всей компании. Утренник разговор натолкнул Улитку на мысль устроить экскурсию. Никто не удивился, увидев Мая здесь, словно он никуда не девался.
— Май, скажи, что Улитка похожа на тёпленькое лоскутное одеяльце? — шумливый Шекспир помогал дамам вылезти через окно на улицу. Май засмеялся, ему опять стало легко. Он шёл рядом с весёлой Радой, в окружении болтливых, как воробьи, друзей, что-то напевая и отсчитывая, глядя поверх деревьев и крыш, вдыхая весну.
Они гуляли в парке, стояли на мостке и смотрели на лебедей, ужасно похожих на свои изображения. Быстро вечерело, малиновое солнце свалилось за горизонт, как мячик за диван, оставив по себе розовое воспоминание на зелёной воде парковых прудов и канавок. Компания облюбовала скамеечку, на которой давеча /Улитка боролась со шнурком, вытянулись шесть пар усталых ног, и их обладатели погрузились в блаженное созерцание. На раскинувшейся перед ними просторной лужайке резвилась пара догов. Огромные, мощные, они едва касались земли, и были легки, словно белоснежные парусники; они гонялись друг за другом, вскидывая лапы, как в замедленной съёмке, по-королевски поворачивали благородные головы, открывали розовые пасти, упоённо глотая свободу. Их пятнистые шкуры светились в сумерках, и не собаки, а бесплотные призраки застывали во времени серией последовательных ракурсов. Весь мир существовал линь как декорация к изысканному танцу этой пары. «Они похожи на тебя», — прошептала Улика, взглянув на Мая огромными очами. «Они похожи на нас… Пойдёмте, я буду танцевать». Самозабвенно целующихся Арджуну и Юльку жаль было отвлекать, а Шекспир сказал, что, к сожалению, забил стрелку как раз на это время. Май ничего не видел и не слышал, он уже куда-то шёл, почти бежал. Рада схватила Улику за руку и они побежали следом по тёмным улицам, среди домов и теней, по лужам фонарного света. Улитка очнулась на крыше девятиэтажного дома, который, видимо, стоял на холме, потому что море щетинящихся антеннами крыш раскинулось внизу, а вверху была только луна, бледная и кривая. Улитка впервые была на крыше, она осторожно села на краю, подсунув ноги под железные перильца. «Некогда ещё мои ножки не болтались на такой высоте»,- глубокомысленно сказала она, чувствуя, что всё-таки ей немного страшно. Поболтав ногами, она повернулась к Маю. Он уже танцевал, бесшумно прыгая, замирая в неустойчивых позах, стремительно кружась. Рада смотрела ‘на него как опытный ученый, полжизни следящий за показаниями чувствительного прибора, линь иногда отвлекалась, чтобы назвать Улитке балет, композитора или хореографа. Названия и фамилии ничего не говорили Улитке, она не понимала этого языка, ей просто нравилось. «Здорово», — говорила она, вертя головой и успевая проследить траекторию появляющихся звёзд. Но с каждой минутой ей становилось всё неуютнее и непонятнее, пока она не определила, что источник этого беспокойства — Май. Теперь он танцевал иначе. Улитка посмотрела на Раду, ожидая объяснений, и была поражена её экстатическим ликом, заострёнными скулами, неотрывно смотрящими на Мая глазами, в которых отражалась луна. Улиткины кулачки потянулись к груди. Танец пульсировал, цвёл, жил, то грациозный и томный, то дёрганый и резкий, он заставлял Мая метаться, падать, взлетать, закрывать лицо руками, превращать их в крылья, ломаться и возрождаться вновь. Какая-то сила исходила от него, манила и отталкивала, затягивая в круговерть танца, уносила в неведомые пространства. Май танцевал самозабвенно, до дна исчерпывая своё страдание, до боли доводя счастье, войдя в собственное тело, как дух-мучитель в духовидца. Он чувствовал себя в крайней точке материи, за которой — прорыв…
Улитка вдруг увидела, что она тоже танцует с Маем и Радой, она невесома и счастлива на крыше девятиэтажного дома, под кривой луной. Они были похожи на осенние листья, их подхватывал ветер и уносил куда-то, кружа в беззвучном танце.
Внизу запоздалый прохожий видел, как на крыше бесновались какие-то хулиганы, но вдруг они скользнули к краю и полетели, всё выше поднимаясь над домами и деревьями, теряясь среди звёзд — такие маленькие, блестящие…